Дастан о женщине

Дастан о женщине

Продолжение. Начало см. № 3(15) 2009

 

Глава III

Мая

I

 

В детстве Маю украли цыгане. Где это произошло и как – уже не было никакой возможности установить.

Она бродила с табором по необъятной украинской степи и пела звонким голосом заученные страстные цыганские песни. Пела она не хуже чистокровных цыганок. Но трескучего надрыва, пронзающего сердце, не было в ее голосе, за песни ей подавали мало, и цыганки за это крепко били… Она не знала, откуда она родом, как ее зовут. Цыгане называли ее Майа.

В детском доме ее назвали Мая. Скитаясь с табором, она научилась ловко воровать, гадать по руке и на картах, говорить утомительной скороговоркой, певуче повышая голос на концах фраз.

Ее белесые волосы и незагорающая кожа резко бросались в глаза в толпе черных грязных оборванных цыганят. Они били ее за то, что она такая белая и не похожая на них. Ее щипали, кусали, царапали – она научилась отчаянно защищаться ногтями, зубами, кулаками. К десяти годам Мая совсем одичала. Это был маленький хищный степной зверек. Когда однажды она, отстав от табора, воровала на базаре горох и яблоки и попала в облаву, ее отправили в детский дом.

Шесть лет прожила Мая в детском доме. Ее учили читать и писать. Она была способная, училась хорошо. Но было скучно. Ее, привыкшую к чистому, пахнущему цветами и солнцем степному воздуху, к бескрайним просторам степи и небу над головой вместо крыши, раздражало все в этом доме. Раздражал потолок над головой, украшенный замысловатой тяжелой лепкой, и глухие стены старого барского особняка. Раздражали въевшиеся в эти стены накрепко какие-то приторные ароматы, – чужой никчемной жизнью веяло от них. Они смешались с новыми запахами: кислых огурцов, давно немытой одежды – даже лошадями пахло там, и от всего этого было тошно. Раздражали Маю и подкарауливавшие на каждом шагу нотации воспитателей, длинные и унылые, как осень и жидкая безвкусная ежедневная овсяная каша.

Мая не доверяла ласке, а строгость вызывала в ней злобу. (До внедрения в детские дома макаренковской системы воспитания оставалось еще очень много лет.)

За шесть лет Мая ни с кем не подружилась, мало кого удостаивала своей беседой. В 25 году перенесла тиф и возвратный тиф. Ее остригли и почти полгода продержали в лазарете. Она похудела, подурнела, стала еще более замкнутой и злой.

Мае шел шестнадцатый год, когда в детдоме появилась Лилька. Это была пухлая коротенькая девочка с серой кожей и нездоровым лицом. Но на этом слабом вялом лице горели страстным огнем черные, как сажа, глаза.

– Здесь тошно чего-то, – бесстрашно объясняла она Мае, ни на секунду не поколебавшись удостоить ее своим доверием. (Их постели оказались рядом, и они разговаривали ночью).

– Я здесь жить не стану, – продолжала Лилька. – Убегу.

Бесстрашие ее понравилось Мае.

– Куда ты убежишь, – спросила она вежливо. Она не была удивлена. Побеги здесь были не редкостью. Бегали часто. Некоторые потом возвращались, а некоторых больше не видели. Уж очень было скучно. Мая сама подумывала об этом. Но ей некуда было бежать. Несмотря на всю свою неприступность, она, конечно, стала слишком ручной для таборной жизни – это Мая сознавала.

Да и где стала бы она искать цыган. Выхода не было. Бежать с тем, чтобы потом возвращаться с повинной – не имела смысла.

Да, Мая стала рассудительной.

– Куда же ты убежишь?

– А у меня тетка в Сибири. К ней и убегу, – гордо ответила Лилька. И предложила, окончательно покорив Маино сердце: – Бежим со мной. Залезем под вагон, там ящики такие есть. Во! Здорово! Я, знаешь, как научилась! Бежим!

Уже только ради того, чтобы не расставаться с этим чудесным человеком, который так хорошо знал жизнь и так тонко понял маино сердце, она бы не отказалась. Но ей к тому же здорово надоело здесь.

И они бежали.

Они обе ночью вылезли в окно, добрались до станции и, недолго думая, вскарабкались в теплушку товарняка, застрявшего на стрелке. Все получилось, как по писаному. Едва лишь они залезли в вагон и забились в ворох соломы, состав тронулся, тяжело погромыхивая колесами на стыках, и, когда наутро в детдоме хватились обеих, они уже были далеко.

Они путешествовали долго: и под вагонами в тесных, неудобных боксах, и на крышах, и в тепляках, воруя на базаре хлеб и яблоки – искусству этому опытная и ловкая Мая терпеливо обучала толстую маленькую неповоротливую Лильку.

По словам Лильки, они yжe были недалеко от цели, когда однажды в вокзальной сутолоке Мая потеряла подругу, перепутала поезда и уехала одна в заношенном детдомовском голубом платье. Ее образ жизни давно уже отразился на этом небесном цвете, и платье было похоже на декорации туч в плохом театре. Она уехала в ящике под вагоном, накаленном почти как сковородка.

 

II

Мая выбралась из-под вагона на жаркой пыльной станции.

– Куда можно поехать дальше, – спросила она у парня в рубашке землистого цвета с обтрепанными, как кружево, рукавами.

Парень только присвистнул. Дальше некуда было ехать. Дорога кончалась здесь. Дребезжащий паровозик уже умчался обратно в пустыню, желтую, как дыня. (Ужасно захотелось дыни, спелой, сладкой, сочной, утоляющей жажду)…

Пожалуй действительно дальше некуда было ехать. Да и не хотелось. Снова ломать бока в горячей коробке под вагоном. И должно же было так все получиться! Лильки ей теперь все равно не найти. И станцию эту никто не знает.

Очень хотелось есть. Мая не видела уже три дня ничего съестного. Задумавшись над сложностью создавшейся ситуации, Мая села на горячий камень около насыпи, тщательно подоткнув под колени подол своего платья, чтобы не так сильно пекло кожу. Чертовски хотелось есть.

Надо было как-то выходить из положения. Говоря попросту, надо было украсть что-нибудь. Мая, как ястреб, высматривала добычу. У самого полотна сидела женщина в грязном халате, наброшенном на голову. Ее лицо было закрыто до половины пестрой тряпкой. А перед ней на пыльном мешке были разложены яблоки, помятый мелкий и почерневший урюк. Но не было никого поблизости. И она сидела, сонная, тупо уставившись на свои богатства, и не представлялось никакой возможности поживиться.

– Ах ты, буржуйка туземная! – вслух обругала ее Мая и прибавила еще несколько крепких слов.

Давешний парень прошел мимо и внимательно поглядел на Маю. Почуяв, как собачонка, на себе его взгляд, Мая насторожилась. Она увидела сложенный вдвое портфель, который парень зажал подмышкой и который она было приняла за какой-то мятый сверток. Но нет, это несомненно был портфель, предмет абсолютно ненавистный. Мае стало не по себе.

Парень снова повернул в ее сторону. У Маи дрогнули коленки. Но жара разморила ее, голодную и усталую, крепко, и она с ужасом почувствовала, что подняться у нее нет сил. Она так и осталась сидеть на месте, в бессильном отчаянии глядя на долговязого небритого парня, приближавшегося к ней с явно подозрительными намерениями.

-Ты что здесь притулилась? – спросил он ее, встав над ее головой. – Здесь тебя солнышком прохватит – враз отправишься к покойной бабушке.

– А тебе чего! – огрызнулась Мая. Но злости не было в ее голосе. Тон парня eй понравился.

– Чего, чего! – передразнил он ее. – Здесь вот была одна такая храбрая…

– Ну и как! – вызывающе спросила Мая. – Отправилась к бабушке? (А у меня, может, и бабушки-то не было, очень я знаю!)

– К бабушке, положим, не отправилась, a все же...

– Чего – все же ?

– Ничего. А знаешь что! Давай! Едем со мной, к нам на стройку! Я же вижу, тебе туго пришлось. Сколько лет-то?

– Ваше какое дело!– ответила ему Мая.

– Мое такое дело. Мне до всякого человека дело. Поедем к нам на стройку. У нас, знаешь, здорово! Мы дорогу строим. Тебе вот хотелось дальше ехать? Ну!

– Ну, хотелось. Ну и что?

– А то, что здесь вот прежде, чем поехать, надо дорогу построить. Дороги еще нет. Давай, а!

Мая облизала пересохшие губы и задумалась. В сущности, ей этого человека послал сам бородатый местный бог в белой чалме. Она устала и не может больше скитаться. Пойти придется…

В зените стояло хмурое красноватое солнце. Его окружали, как вуали, полупрозрачные завесы из пыли. Вдруг Мае показалось, что солнечный диск придвинулся к самому ее лицу и жарко дыхнул ей в рот, точно огнем опалило горло…

– Хорошо, я поеду, – сказала Мая смуглому белобрысому парню с яркой улыбкой. – Я поеду. Только, если можете, принесите мне, пожалуйста, воды, потому что я не могу встать и я, наверное, упаду сейчас.

Парень отшатнулся от Маи, потом уронил свой потрепанный старый портфель в ее руки и бросился бежать.

Он вернулся через несколько минут, неся кружку с водой и большой ломоть теплого еще коричневого хлеба.

– Железнодорожники тут сами пекут… – сказал он, невольно отворачиваясь, протягивая Мае хлеб.

И Мая улыбнулась сквозь слезы такой измученной, но сияющей улыбкой, что парень только головой покачал.

 

III

В маленьком, чисто выбеленном станционном домике Мая легла на жесткую деревянную скамью, и парень укрыл ее от мух старой газетой с какими-то большими портретами на первой странице.

– Ты отдыхай пока, – сказал он ей. – Всего хорошего. А я пошел по делам. Часочка через три двинемся.

Мая с усталым безразличным видом кивнула головой.

Надавив тремя пальцами на нос и щеки, парень состроил ей на прощанье смешную рожу и сказал:

– Ты чего ж это скисла! А ну выше нос! Да уж не собираешься ли ты пятки показать!

– Сами пятки не покажите! – в тон ему ответила Мая.

– Характерец у тебя, девочка, прямо скажем, не ангельский. И хорошо! Пускай у буржуев будут ангельские характеры. А нам нужны вот такие!

Мая пожала плечами. Вот чудак, что ему еще нужно от нее! Ей хотелось спать. И уже отворачиваясь к стене, она ехидно добавила:

– Если вы за свою газету с картинками боитесь, то это зря. В случае чего я на этом самом месте оставлю…

Парень, рассмеявшись, махнул рукой и пошел к дверям. А Мая сразу же уснула.

 

 

IV

Мае снилось, что она летит. Где-то внизу качалась земля.

Проснувшись, она не сразу поняла, что произошло. Она и еще какая-то девушка лежали на груде грязно-серых кошм в кузове грузовика. Темнело. Расползался перед шумной грудью машины легкий и еще теплый сухой воздух. Грузовик мчался вперед, оставляя за собой густой пыльный хвост. На повороте кузов тяжело заносило вбок, и Мая со своей спутницей откатывались к самому борту. От такого вот толчка она, очевидно, и проснулась.

Она не испугалась, а только удивилась. Приподняв голову, она выглянула из кузова. Редкие кустики, похожие на маленькие чахлые сосны, уныло торчали по обеим сторонам дороги, они росли дальше до самого горизонта, тускневшего к вечеру. На прогалинах мелкими волнами лежал крупный неподвижный песок. Иногда попадались какие-то развалины, их полуобвалившиеся серые стены терялись среди пыльных кустов, и пустота, пустота…

– Проснулась? – спросила Маю девушка.

– Куда это мы едем? – вопросом ответила Мая.

– А разве ты не знаешь? На стройку. Мы дорогу строим. У нас, знаешь, как весело.

– Ну уж и весело! – усмехнулась Мая. – Ты вот лучше скажи, как это я в машину попала. Ничего не помню. Сонную перенесли, что ли?

– Ну да, – ответила девушка. – Это все Костя. «Не будите ее, – говорит, – и так она намучилась достаточно» – и сам тебя в машину и перенес. Девушка почему-то невесело улыбалась, когда говорила об этом Косте, а глаза у нее стали нежные, нежные. Но Мая не обратила на это внимания.

– Ишь, какой заботливый! – невесело сказала Мая. (Ну да, заботливый! Просто боялся, что я передумаю и не захочу с ним ехать! Вот хитрюга!) Мая спросила:

– А ты как сюда попала?

– А я комсомолка. Я по путевке райкома сюда приехала, и Костя тоже. (И опять эта неясность а глазах!) А ты комсомолка? – спросила девушка.

Мая отрицательно покачала головой и задумалась. Куда это меня занесло? – думала она. Совсем на край света. Она вздохнула. (Про Среднюю Азию учили по географии. На бумаге все это выглядело более привлекательно и менее страшно.) Черт его знает, что в этом хорошего! Тащат куда-то, чего-то строить, дорогу какую-то. Но шамовку, видать, дадут. Ну и черт с ними! А мне больше ничего и не надо. Все равно вся жизнь разбитая. Эх, Лилька! Лилька!

Они приехали в лагерь уже в темноте. Небо было совсем черным, и звезды, казалось, спустились до самой земли и заполнили воздух. Как спящие звери, темнели перед Маей ровные ряды палаток, Мая подняла голову и стала глядеть на звезды – впрочем, голову можно было и не поднимать. Звезды были со всех сторон, они так и лезли в глаза. Казалось, стоило только протянуть руку, и можно было набрать полную пригоршню блестящих серебряных монеток. На секунду чем-то далеким, родным, полузабытым потянуло от этого неба. Костя вылез из кабины и куда-то пошел вместе с шофером, маина спутница тоже исчезла. Мая прислонилась к скользкому борту грузовика и ухватилась рукой за его высокое ребро, о ней, видимо, забыли. Она равнодушно ждала решения своей участи, а звезды спускались вокруг нее блестящим дождем. Так, стоя, она задремала. Дрему разорвала тяжелая, но ласковая рука, легшая к ней на плечо, она услышала озабоченный голос Кости.

– Притомилась?

– И вовсе нет, – ответила Мая, выворачиваясь из-под его руки. Но эта теплая дружеская рука не была ей неприятна.

– Ах, и упрямая же девица! – сказал Костя. – Ну, иди спать.

– Да куда идти-то! – обозлилась Мая. Парень отступил от нее.

– Ах ты, порох! – и улыбаясь спросил: – А кусаться умеешь?

– Не беспокойтесь! – сказала Мая. – Надо будет если – укушу!

– Ну, сейчас ты кусаться подожди. Вон Катя идет, она над тобою возьмет шефство.

Из темноты вырвалась тоненькая катина фигурка.

– Пойдем, – позвала она, и Мая узнала свою спутницу.

– Пойдем, – продолжала Катя. – Я там тебе подушку и циновку раздобыла, а если сегодня ночь будет холодная, то мы с тобой под одним одеялом как-нибудь переспим. Ты не толстая, нам одеяла хватит. А спать у нас в палатке мягко – песок. И скорпионов нету. У нас от скорпионов веревка из овечьей шерсти лежит. Они через нее нипочем не перелезут – боятся, потому что овцы их едят.

Мая зябко пожала плечами (только скорпионов не хватало мне в жизни!) Костя пошел их проводить. Он шел посередине, обняв девушек за плечи, и Мая уже не сопротивлялась, даже было приятно.

– До чего хорошо жить на свете, дорогие вы мои девчата! – сказал вдруг Костя и, на всякий случай спросил: – Как, девчата, хорошо жить?

– Хорошо! – ответила, не задумываясь, Катя.

– А ты, Мая, как думаешь?

– Наверное, хорошо, – неуверенно ответила Мая и улыбнулась невидной в темноте улыбкой.

Их окликнули. Высокий парень подошел к ним и чиркнул спичкой. Огонек осветил его широкую грудь, paзлинованную полосами тельняшки и – за спиной – винтовку. Парень смотрел на них вопросительно.

– Порядок, Сергей, – сказал ему Костя. – Новенькую привезли. Я уже с Рыбаковым согласовал. Завтра выходит на работу. А жить ее поместим к ним вот в палатку вместо Раисы. У них там до сих пор место не занято.

Парень кивнул головой, оглядел внимательно Маю и, видимо, не найдя в ее внешности ничего подозрительного, пожелал им спокойной ночи и хорошего отдыха и отошел.

– Дежурный, – пояснил Костя. – У нас, знаешь, строго.

У самой палатки они расстались. Костя, крепко ухватив девушек за запястья, озорно встряхнул их руки, и стиснул вдруг до боли.

– Ой, Костька! – ахнула Катя.

А Мая только улыбнулась, все это было ново и странно, но, пожалуй, неплохо. Разлившаяся по степи прохлада охватила голые руки, усталые плечи. Едва заметный ветерок, шелестя, терся о туго натянутый брезент палатки.

– Только тихо, – предупредила Катя, – все спят уже. Умыться хочешь? У нас, кажется, немножко воды осталось. А вообще с водой туговато.

– А чего же пить, если всю воду выхлюпали, – удивилась Мая.

– А на завтра воду уже привезли. С утра новые порции выдадут. Ну, раздевайся, да ты не стесняйся. Тут же нет никого. Дежурные к нашим палаткам не суются, смущаются. Мы тут, бывает, знаешь, как выйдем… – Она засмеялась.

Сбросив платье и раздевшись догола, Мая потянулась всем своим крепким стройным телом, подставляя грудь и бока осторожным охлаждающим прикосновениям ветра.

– Иди сюда! – окликнула ее Катя. – Я солью тебе.

В руках у нее был глиняный кувшин с узким горлышком, она потрясла его: Слышишь? – в кувшине тихо забулькала на самом дне вода, вода пролилась тоненькой струйкой на маины плечи, намочила свалявшиеся от зноя волосы. Сразу стало легко. Вода высыхала, приятно натягивая кожу. А степь все вздыхала прохладным освежающим ветром.

– Есть хочешь? – шепотом спросила Катя.

Мая выпила холодного прокисшего козьего молока с черным, засохшим с утра, но все еще душистым хлебом, легла рядом с Катей на соломенную циновку и вдруг тихо засмеялась.

– Ты чего? – сонно пробормотала Катя.

– Хорошо, – ответила радостным шепотом Мая.

Она столько намучилась за последние дни, и ей прямо не верилось, что она наелась, умылась, что у нее подушка под головой и жизнь перестала качаться, как жаркие ящики под вагонами. Вот только одно смущало ее – Лилька. Как она теперь доберется к ней! Как разыщет ее! Все равно, они должны найти друг друга! Катя пробормотала, уже засыпая: – Ну, видишь. Костя же говорил тебе…

 

 

 

V

Мая вышла из палатки и потянулась в своей голубой майке. Солнце только что поднялось, земля была свежей и прохладной. «Вчерашняя» Катя улыбнулась Мае.

– Идем.

Пожилая женщина в необъятном, широком синем выгоревшем платье, в низко повязанном поверх тюбетейки голубом платке, большим, величиной с суповую миску, деревянным черпаком раскладывала горячую кашу. Паренек, раздетый до пояса, ловко наливал сверху жидкое, безвкусное, непривычное здешнее масло, дальше девушка выдавала хлеб и соль. Получив свои порции, все расходились. Большинство усаживалось здесь в круг.

Мае все показалось необычайно вкусным. Она совсем отвыкла от горячей пищи. Но беспокоила мысль о Лильке. Ей теперь уже казалось, что она совершает предательство. Лилька, должно быть, и теперь была в пути, голодная, неприкаянная, неутомимая. И оставшись одна, она по-прежнему неумолимо движется к намеченной цели, к таинственной своей сибирской тетке. А Мая бросила ее и застряла в пути. И хоть разминулись они не по маиной вине, Мая решила, что оправдания ей нет. Все же что-то нравилось ей здесь. Конечно, это было лучше детдома. Здесь было просторно, а главное, – пожалуй, – не скучно. Словом, было, чем себя утешать. Но Лилька! Лилька!

После завтрака разбирали лопаты. Они лежали грудой. Около них весело толкались люди, стараясь захватить себе более удобную. В жизни не державшая лопаты в руках, Мая безучастно ждала, пока окончится эта возня. Когда почти все лопаты, кетмени, кирки уже были разобраны, она равнодушно подошла и взяла первую попавшуюся. Невольно ей вспомнились давние времена, старая цыганка. На вопрос Маи, что такое лопата – она певуче ответила по-цыгански:

– И-и, деточка! Лопата – это, чтобы могилу рыть. Свободному человеку лопата ни к чему.

Вспомнив это, Мая усмехнулась. (Все равно убегу к тебе, Лилька!) Инструмент ей попался неважнецкий. Это Мая поняла, когда пришлось начать работу. Если бы нарочно выбирать самую худшую лопату, вряд ли можно было бы найти что-либо более подходящее в этом смысле. Тупая, с прямым лезвием, с плохо обструганным черенком. Лезвие на нем шаталось, к тому же лопата была очень тяжела. Вскинув ее на плечо, Мая последовала на указанное ей место.

Солнце уже начинало припекать, когда первые лопаты вонзились в выcохшую корку земли.

Подражая соседу, Мая с силой нажала ногой на загнутый край своего нескладного орудия, но твердый грунт не поддался ни на сантиметр.

– У тебя лопата плохая, – с укоризненной улыбкой сказал ей бритоголовый черноглазый парень. Он мягко выговаривал русские слова, путая гласные.

– Ты смотри, я буду землю кетменем поднимать, а ты откидывай ее…

Мая с сосредоточенным лицом благодарно кивнула ему головой и встала за его широкой спиной. Он работал умело и четко. Высоко, обеими руками, вскинув кетмень над головой, он с силой взмахивал им и с размаха вонзал его в обожженную солнцем землю, разрезая ее, как сливочное масло. Груды тяжелых комьев летели из-под его ног. На несколько минут Маю захватил этот мерный и сильный ритм. Но Мае не везло. Тупая неудобная лопата не подбирала даже эти разбитые комья. Тонкие руки не выдерживали тяжести, необструганный черенок колол ладони. Уже через какие-нибудь полчаса у Маи на подушечках пальцев набухли большие белые пузыри. Солнце грело все сильнее, было нестерпимо горячо, казалось, что небо горело пожаром. Мая чувствовала, как по лицу бегут липкие соленые струйки. Закусив до крови губы, Мая старалась не отставать от бритоголового. Нестерпимо хотелось пить. Когда ударил гонг на обед, Мая выронила из рук лопату и, шатаясь, пошла от насыпи. Горели распухшие ладони рук. Она свалилась в тень за кухонной палаткой.

– Где ты, Лилька! Убегу! Как только случай будет, убегу! – думала она со злой тоской.

Но в первые дни убежать не удалось. За Маей везде и всюду ходила, как тень, Катя. Она видела, как плохо пришлось Мае и опасаясь, как бы Мая не заболела и не свалилась, взяла ее под свое неусыпное попечение. Тихонько поругивая ее про себя, Мая старалась уйти от нее. Но Катя не отставала. Она без конца о чем-то рассказывала, тащила что-то смотреть – Мая не слушала ее. К вечеру у нее от томительной усталости ныло тело: спина, руки, плечи; голова крутилась от мелькавших без конца одинаковых серых комьев, пьяно пахнущих спрессованными травами, древними морями, окаменелыми цветами. По ночам Мае снились лопаты, кирки, путаница деревянных ручек и мерно сыпавшаяся раскрошенная кетменями глина.

Но через несколько дней Мае стало легче. Она уже научилась выбирать лопату, научилась, легко нажимая ногой, почти не прилагая силы, вонзать ее в землю. Более скупыми и точными стали все движения.

– Все равно убегу, – сердито думала Мая, – жизнь тут беспросветная. Одно только солнце может с ума свести. И все равно Лильку надо искать...

В горячем небе парил коршун, высматривая добычу. Распластав крылья, он ровно вычерчивал круг за кругом, легко врезаясь в разведенную блеском солнца яркую синеву. Вот он заметил что-то, крылья его сложились, и он стремительно нырнул вниз. Оставив лопату, следила за ним с часто бьющимся сердцем Мая. Через секунду он взлетел высоко, унося в когтях добычу, голубой воздух сомкнулся за исчезнувшей тенью.

– Счастливый! – думала Мая, – вот счастливый! Бежать отсюда! Бежать!

 

VI

В этот день усталость как-то особенно тяжело навалилась на плечи. Мая почувствовала слабость и даже затошнило немного. Мая не стала ужинать и ушла в палатку. Там она улеглась на свое место, оттолкнула подушку, – даже от подушки было горячо. Прибежала испуганная Катя.

– Ты что? Заболела?

А Мая не стала даже отвечать ей, сил не было. Катя постояла немного рядом и ушла. Пришел Костя, опустился рядом с Маей на циновку.

– Уйдите, – сказала ему Мая, стиснув зубы.

– Да ты чего, Маечка! – обиделся Костя. – Я же пришел тебя агитировать на лекцию. Я сам буду читать...

– А! Идите вы с вашей лекцией! Какой лектор нашелся!

– Ты, Мая, плохо пользуешься моим хорошим к тебе отношением. Я – твой товарищ. Я хочу, чтобы тебе было хорошо здесь...

– Мне очень хорошо! Понятно? А теперь уходите! – и Мая даже приподнялась, упершись тонкой рукой в землю, она другой отталкивала Костю.

– Можете понять человека! Надоели вы мне! – и уже окончательно обозлившись, так как он и не думал уходить, добавила: – Знаю я ваши лекции!

А про себя подумала: влюбился, дурак. Вот еще, не было мне печали!

Костя рукой сгреб все свои выгоревшие отросшие волосы и сдвинул их на лоб, а потом встал.

– Глупая ты девчонка. Тебе дело говорят.

Но Мая зажала уши.

Кажется, приходил еще кто-то, уговаривали. Кто-то принес и поставил рядом ужин. Мая словно провалилась в какую-то тяжелую дрему, и ничего уже не слышала и не понимала.

Она очнулась, когда все уже спали, за откинутым пологом палатки струился зеленый свет, что-то томило ее, она не могла понять, что. Как далеко была Лилька. Кажется, дорога к ней с каждым днем становилась все длиннее. Как теперь найти друг друга? Мая ничего не знает. Денег нет... Может, нужно пока остаться.

Может быть, отсюда даже виднее. Ну где ее искать! А, может быть, это все малодушие? Так что же делать! Потянувшись, Мая вышла наружу.

– Не нарваться бы на дежурного, – подумала она. – Обязательно прицепится – почему? Отчего не спите?

Была середина июля, и луна, словно наполнившись до краев тягучим туманным соком, разметавшись и раскинувшись в небе, как девушка перед рассветом, заглушала едва проступавшие брызги звезд.

Усталость прошла, и захотелось чего-то такого небывалого; чудесного. И раскинув сразу засиявшие в лучах руки, как бабочка на огонь, Мая двинулась на этот оглушающий радостный свет.

Кто-то пел. Или Мае почудилось? Приятный, задыхающийся мужской голос невнятно и мелодично произносил непонятные слова. И тихая, еле уловимая мелодия вдруг наполнила мир. И Мая, чувствуя, как тревожно и непонятно толкнулось в груди сердце, пошла навстречу песне.

Она обогнула второй ряд палаток и увидела – прислонившись к штабелям шпал, сидит человек, темная фигура расплылась в тени смоленых бревен, но лунный блеск выхватил его из темноты, окружил сонным сиянием и, казалось, сливался с его бесконечной песней.

Внезапно песня оборвалась. Человек услышал маины шаги и обернулся ей навстречу. Лунный луч прожектором ударил в его лицо, и Мая узнала его. Это был Шариф. Они работали рядом. Гиссарский горец Шариф, невысокий, бритоголовый, смуглый до синевы. Мая yжe слышала его. Иногда он пел во время работы, но тяжелый ритм сбивал его дыхание, песня обрывалась, таяла и была незаметна. А сейчас он пел совсем по-другому, и Мае показалось, что никогда в жизни она не слышала ничего лучше этой песни. (Почему тебя нет рядом, Лилька!)

– Что же ты молчишь! – Мая подошла к нему совсем близко.– Пой!

А Шариф смотрел на нее, как слепой, должно быть, это яркий свет ослепил его, ударив ему в глаза.

– Пой! – повторила Мая.

Он покачал головой.

– Нет. Я думал – тихо пою. А тебя разбудил. А не петь не мог. Сердце просит.

Плохо, что разбудил. Завтра вставать надо рано. На работу надо вставать. (Они теперь работали с раннего утра, пока степь не накалялась, потом в самое жаркое время отдыхали, и снова работали yжe перед заходом солнца).

– Спать надо, – решительно сказал Шариф. – Пойдем.

А когда они подошли к маиной палатке, очень тихо и серьезно сказал ей, опустив голову:

– Я неправду тебе сказал. Обманул. Я знал, что ты придешь, хотел, чтобы ты пришла, для тебя пел.

И ушел, не поднимая головы и не попрощавшись.

А Мая стояла ошеломленная и счастливая. Кто-то из девчат громко дышал в палатке. Мая улыбнулась и приложила к обжигающим щекам ладошки… И вдруг почувствовала, что ей ничего не стоит вот сейчас, сию минуту оторваться от земли, окунуться в лунное сияние и тихо-тихо полететь над степью туда, к горизонту, где темные тупоконечные силуэты гор тянулись к светлому диску.

 

 

VII

Мая почти не спала в эту ночь. Что-то бормотала во сне Катя. Шумно дышала Ксеня. Свернувшись в клубок у самого входа видела, должно быть, счастливые сны – (плохих снов она никогда не видела) чернобровая, черноглазая, похожая на таджичку Галочка, а пятой в их палатке была Саодат, Соня, как все ее звали. Мае сейчас ее не было видно, она спала у самой стенки, рядом с Ксенией. Они всегда держались вместе. Саодат была молчаливой и серьезной, иногда даже грустной, только с Ксеней она оживлялась, и часто они подолгу разговаривали, замолкая при чьем-либо приближении, и Мая от души завидовала их дружбе. Катя же казалась ей неинтересной и навязчивой. От Кати она yзнала, что муж у Саодат раньше работал вместо с ними на дороге, а теперь его призвали в армию, и глядела на эту серьезную маленькую женщину с уважением и сочувствием. Саодат была некрасива. Чуть скуластое лицо с узкими, темными, будто без белков, врезавшимися в скулы глазами. Густые мохнатые брови она подводила на переносье басмой, и они, сливаясь вместе, были похожи на крылья улетающей птицы. Лицо словно перерезала широкая черная дорожка. Мая один раз даже потрогала эту мохнатую дорожку рукой. Саодат приняла это спокойно, только спросила:

– Нравится?

И Мая смущенно пробормотала в ответ что-то одобрительное. Саодат ходила в широком сером платье, на котором словно дождем размыло замысловатые черные закорючки. На худой мускулистой шее у нее болталось несколько ниток мелких темно-розовых кораллов, нанизанных вперемежку с мятыми потускневшими серебряными шариками, но в самом центре ожерелья сиял большой голубоватый камень, на солнце загорались в его правильном овале жгучие искры.

– Это цветок Сулеймана, – сказала Мае Саодат, – он приносит счастье.

А Мая с небрежной уверенностью произнесла в ответ только одно слово: – Опиум! Саодат укоризненно покачала головой и упрямо повторила: Это – камень Сулеймана. Он приносит счастье. Его носила моя мать. Вот, посмотри – она перевернула камень другой стороной. На обороте камень был плоский и позолоченный. В тусклой и полустершейся позолоте Мая с трудом разобрала какие-то закорючки и вспомнила, что это, должно быть, сложный рисунок арабского письма.

– Все равно, опиум, – уже менее твердо сказала Мая, с любопытством разглядывая камень.

– Не говори так, – нахмурилась Саодат. – Сулейман накажет тебя.

– А кто такой Сулейман?

Но этого Саодат не знала.

– Он дал нашему роду этот талисман. Он вырвал семя из своего сердца, посадил его в своем саду и полил своей кровью. И вырос этот цветок – цветок Сулеймана. И он дал его нашему роду, чтобы в трудную минуту он защитил нас от врагов. Я последняя в нашем роду. Четверо братьев и я, – мы родились от одной матери. А наши отцы были родные братья, и отец моих братьев умер давно, много лет тому назад. Тогда моя мать стала женой его брата, моего отца, и родилась я. Но моего отца и всех четверых братьев убили басмачи за то, что были в Красной Армии. А мать не снесла горя, и сердце у нее разорвалось. Я последняя в нашем роду. Теперь цветок мой. Он дает мне силу жить…

– А отчего же он не спас твоих родных? – спрашивает Мая и сама ярко вспыхивает, чувствуя непростительную жестокость своего вопроса.

– Я не знаю, – говорит Саодат. Лицо ее неподвижно, на лице ее ничего не видно.

Братья! Мать! Если бы у Маи было по ком плакать! Но у Маи нет никакого рода, и нет никакого камня, жизнь не баловала Маю, и ей незнакома жалость. Она прямо говорит все, что думает. Нет голубого камня! И не надо! Какой-то подозрительный Сулейман, наверное, мошенник.

– Что ж он тебе не помог, твой камень!

– Значит, так было угодно Сулейману,– сурово отвечает Саодат.

А наутро Мая увидела ее за работой, они с Ксеней переносили на носилках щебень. Маленькие носилки – четыре сучковатые ручки – для двух людей, для четырех рук. Легко выпрямляясь, словно отпущенные пружины, Саодат вместе с Ксеней дружно отрывала от земли свою ношу. Тяжелы были груженые камнем маленькие носилки. А Саодат шагала прямо, твердо, ставя на землю ножки в глубоких тусклых калошах, закрывающих ноги до самых щиколоток. Солнце уже стояло довольно высоко, и голубые искры загорались на груди Саодат. Камень Сулеймана. Красивый камень! Что ж он не помог тебе, твой Сулейман? У самой муж в Красной Армии, а ты веришь таким бредням. Чем заворожил тебя этот голубой камень?

А в обед Мая увидела, что Саодат нет среди них. И Мая тихонько убежала, она искала Саодат повсюду и нашла ее неподалеку. Саодат сидела, укрывшись за разбитой глиняной стенкой, таких было много здесь, – то были остатки выжженных солнцем и разрушенных басмачами кишлаков. Саодат сидела, прислонившись к стене головой, сидела неподвижно, сняв тяжелые кафши и подставив солнцу худые босые ноги, а над головой ее тихонько осыпалась стенка глиняной желтой пылью. Пыль оседала на ее темных гладких косах, открывшихся под сползшим платком. Но Саодат не замечала этого. Глаза ее были закрыты. Что она видела сейчас? – думала Мая. Лицо женщины было неподвижно. Может быть, она спала? Но вот она втянула голову в плечи и опустила ее на руки, склонилась вся вниз – должно быть эта ноша была тяжелее носилок, груженых камнем.

А вечером Ксения прямо спросила Маю:

– Ты чего ей наговорила?

– Я не хотела, – бормотала Мая, пытаясь оправдаться. – Я не знала…

– Идиотка! – грубо сказала ей мягкая и сердечная Ксения. – Ах, идиотка!

 

 

 

VIII

Саодат спала где-то там, у стенки, и Мая даже не различала дыхания.

Мая не спала всю ночь, не могла уснуть. Ей слышалась песня. Мая не знала слов. Но песня была ей понятна до последнего слова. Что она скажет ему завтра? Как встретится с ним? У него голова синяя от густого ежика недавно сбритых волос. Интересно, какой он, когда волосы отрастут...

Что же это! Мая совсем изменила Лильке! Самое лучшее в жизни – это Лилька… Мая попыталась вспомнить ее лицо, но не смогла. Вместо Лильки ей представлялись то Саодат, то Катя, то Галочка.

У Галочки глаза были темные-темные, и как звезды в ночном небе, поблескивали в них неудержимые искры. Вечерам, когда ребята с их участка собирались вокруг гармониста, рядом с ними обязательно шла Галочка своей небрежной походкой, гордо поводя плечами, покрытыми красной шелковой косынкой. А сзади где-нибудь плелся Мардон Сафаров. Он всегда появлялся там, где была Галочка. Был он совсем тихий и незаметный. Мая в первые дни все путала его с кем-то. Галочка и не замечала его. Когда темнело и зажигались первые звезды, Галочка клала свою черную, совсем галчиную голову на плечо гармониста. Гармонь рассыпалась ликующими переливами, а Мардон смотрел откуда-нибудь сбоку или сзади тоскующими глазами, и ребята подшучивали над ним. Горели в небе звезды, блестели яркие искры в глазах у своенравной девчонки, рвались меха от радости.

– Хороша! Ничего не скажешь. Хороша девчонка! – Это говорит Рахмат Ризоев. Как он хорошо говорит по-русски. Рахмат – первый на стройке ухажер и сердцеед. Странно, что за Галочкой он сам не ухаживает. Как это он пропускает такую девушку! Он обычно неторопливо шествует где-нибудь позади всей компании, прихватив за локти двух девчат. (Жалко, рук больше нету!) У него лицо нежного светло-золотистого цвета, и глаза, которые глядят очень весело и упрямо. У него густо-курчавые волосы выбиваются из-под шитой шелком и бисером тюбетейки. На нем бухарская цветная, вышитая рубашка, щегольские галифе заправлены в сверкающие сапоги. Гулять он любит, а работать – не очень. Его терпеть не может Сергей Ильин. Хороший парень Сережка Ильин, которого любят и беспрекословно слушаются все ребята.

– Поганый парень, – говорит про Рахмата Сережка. И Рахмат, в свою очередь, Сережку терпеть не может.

– Приехал сюда сырость разводить, – злится он (Сырость это потому, что Сережка – моряк из Балаклавы). – Тоже мне, видали мы моряков, да морей у нас здесь нет!

– Путаный парень,– сказала про него Катя. – Нашим девчонкам головы кружит. Имя – только и есть у него хорошего. И чего на нем девки виснут! Не понимаю.

– Ты-то уж молчала бы! – непонятно откликнулась ей Ксения.

А, собственно, что такое Ксения! Вот она и завтра, как всегда, встанет утром и заплетет туго, почти до треска свои и без того тонкие косицы. Лицо у нее круглое, носик вздернутый, глаза какие-то песчаного цвета, навыкате, совсем распустившиеся, жалостливые. Такие глаза были у нянечки в тифозной больнице. Раньше Ксеня работала продавщицей в бакалее, теперь приехала сюда добровольно – жизнь посмотреть, как она говорит. После окончания стройки она собирается вернуться домой и опять продавать крупу и сахар… Они потом почему-то поссорились с Катей. Наверное, потому что Ксеня влюблена в Рaxмата. Но вот она, Мая, ни за что бы не могла в него влюбиться. А он смотрит на нее своими прожигающими глазами, а вчера встретил вечером, обнял с размаху, стиснул железными руками, так что стало душно и нехорошо, придвинул губы к самому маиному подбородку. Опомнившись, Мая рванулась. Он негромко и зло сказал что-то по-таджикски и потянул воротник старенького голубого платья, оно затрещало, разлезаясь на плече. Высвобождая руку, Мая ударила его. Хотела изо всей силы, но кулак сорвался, только скользнул, ослабев, по уху и сбил на землю нарядную рахматову тюбетейку. Он выпустил Маю, нагнулся, а она пошла от него неторопливо, чтобы не ронять достоинства, но в горле клокотала и душила ее обида.

Рассказать бы все Ксене. Чтобы знала! Но стыдно, да и на ту наверное бы не подействовало, сказала бы – я люблю его всякого – плохого и хорошего. А по маиному мнению, любить всякого нельзя. Любить можно только прекрасных…

– Недотрога! – обидно крикнул ей тогда вслед Ризоев.

Мая обернулась и, сжав кулаки, выдержала его пристальный, наглый, насмешливый взгляд. (Он еще смеется! Он плохо знает ее!)

– Сволочь! – сказала ему Мая.

– Сволочь-собака! – и плюнула себе под ноги, внушительным мальчишеским плевком и растерла пыль под ногами.

Нет для жителя стран полумесяца слова оскорбительней, чем собака. А какой гнев зажегся в его глазах! Он бросился следом за Маей. Но она уже почувствовала себя отомщенной. Со злорадным смехом она бросилась наутек. Он не погнался, он только погрозил ей и еще что-то крикнул вдогонку, но Мая уже была далеко.

Потом она, попросив у Кати иголку с ниткой, штопала порванное платье, и очень боялась, что он пожалуется. Могло здорово нагореть за такое обращение с представителем местной национальности. На этот счет на стройке было очень строго. Виноват был конечно он. Но все это было к тому же так мучительно стыдно. Мая никогда не смогла бы рассказать, как было дело. Однако, он не пожаловался, видно, сам боялся. Вспоминая все это, Мая с сожалением смотрела на лупоглазую Ксеню. Надо же ей было влюбиться в такого! Сегодня он прошел мимо Маи, как будто ничего не было. Поздоровался даже. Он еще и трус, к тому же...

Мая слышала один раз, как Галочка говорила:

– Ой, девчата! Я же этого павлина терпеть не могу! Дерни его за хвост – от всей красы ни перышка не останется!

Ксеня отвечала, поджав губы:

– У самой, небось, голова кружится, как он мимо идет.

– Он прошел однажды «мимо», – звонко отрезала Галочка, – получил, что положено. Небось, больше мимо не пройдет!

Мая тогда не поняла их разговора. Теперь, вспомнив о нем, она засмеялась. Так вот почему Рахмат не подходит к Галочке. Она его видно крепко отшила.

А Катя? Любит Катя кого-нибудь. Катина фотокарточка висит на Доске почета. На фотокарточке Катя в черном пиджаке и в белом платочке и ни капли не похожа на себя. Катя с Трехгорки. Мая очень плохо представляет себе, что такое Трехгорка. Но ей чудится за этим что-то громкое и славное. Это что-то революционное. И Мая немного завидует Кате, что она с Трехгорки. Вот была бы я с Трехгорки! А то детский дом. Ну что такое детский дом? С Маей Катя теперь разговаривает как-то странно, иногда не смотрит на нее, как будто Мая в чем-то перед ней виновата.

Так кого же любит Катя?

Может быть, Саттара Джураева?

Он часто приходил к ним в палатку, присаживался рядом на плетеные чисто подметенные циновки и заводил длинный разговор. Мая в такие часы старалась не слушать его, думала о Лильке, но против воли до нее доносились его слова. Во всяком случае, он был гораздо приятнее Кости. Иногда Мае становилось неудобно, что она так относится к Косте. Костя все-таки был первым, кого она здесь встретила, он привез ее сюда. Но подумаешь – счастье! Привез, а теперь и не выберешься. Да еще всякие подлецы вроде этого Ризоева будут приставать… Но этот парень, Шариф, очень хорошо поет…

Саттар Джураев рассказывает о том, как здесь было до революции. В путаницу мыслей о Лильке врывается низкий голос Саттара. Мая прислушивается. Трудно представить себе то, о чем он говорит. Но Саодат молчаливым кивком подтверждает слова Саттара. Он рассказывает сейчас о знаменитых бухарских темницах. Тишина. Только голос Саттара.

Мая трет руками виски. Как нужны здесь люди! Как ужасно жил этот край! Все за то, чтобы остаться здесь. Если бы можно было притащить сюда Лильку. Может, ей понравилось бы?

Когда Саттар собирается уходить, от стены отделяется вечно молчащая Саодат.

– Вот, почитай, – говорит она и протягивает ему письмо. – Усмон прислал. О тебе он тоже немного пишет.

Саттар читает вслух.

– Дорогой друг, Абдусаттар, – он на ходу переводит письмо. – Хочу сказать тебе спасибо. Я всегда помню твои слова, что хозяева жизни – наши руки. Мы здесь в армии много работаем и учимся. Спасибо тебе за то, что ты научил меня ходить правильной дорогой в жизни. Я этого никогда не забуду. Передай мой братский привет красноармейцу Шарипову,

– Вы – друг ее мужа? – спросила Саттара Мая.

– Видишь ли, Мая, я завербовал ребят в Ходженте на стройку. Усмон очень долго не хотел ехать, никак я не мог его уговорить. Поехал он только потому, что родители его из жадности просватали ему невесту, которую отдавали без выкупа. Ну была и девушка! Безобразна, как старая лошадь. Вот он и бежал от такого счастья. Я потом еще много с ним говорил. Потом Саодат появилась. Она очень много мне помогла. Она девочка хорошая, у нее только бывают еще смутные мысли, но, в общем, она – молодец.

Саодат улыбается. Как редко она улыбается!

У Саттара смешная привычка. Разговаривая, он отчаянно размахивает руками. Саттар маленький, с широким лицом, на левой щеке у него навсегда выжгла тавро пендинка. Когда он приходит, он всегда садится рядом с Галочкой, так, чтобы ей не видно было вдавленного пятна на его лице. Но Галочка, конечно, начинает его вышучивать. Когда он начинает говорить, размахивая руками, Галочка насмешливо отодвигается в сторону. Глаза у Саттара, и без того темные, темнеют еще больше, он прячет руки за спину, но через минуту увлекается, забывает о них и начинает, растопырив пальцы, снова махать ими во все стороны. И снова Галочка в притворном испуге откидывает назад головку. Не выдержав, Ксения и Мая хохочут. Галочка улыбается, а в глазах блестят созвездия озорных искр. Покачав головой, смеется и сам Саттар. Девчата любят Саттара. С ним хорошо.

Разговор опять идет об Усмоне.

– Конечно, – рассуждает Саттар и размахивает руками, – не буду скромничать, моя заслуга в этом есть…

Галочка, фыркнув, отодвигается, Саттар, прикусив губу, засовывает руки за пояс халата. Девушки смеются, но Саттар продолжает.

– Конечно, Саодат помогла тоже. Но этого парня человеком сделала наша стройка.

Мая не спит. Снова и снова приходят ей на память слова Саттара.

«Этого парня человеком сделала наша стройка». Так что же, что значит быть человеком?

 

 

 

IX.

Мая задремала ненадолго, а перед рассветом опять проснулась. Она поняла, что больше уже не уснет и снова поднялась. Галочка, во сне откатившаяся от своей постели, перегородила вход. Мая осторожно переступила через нее. Счастливая Галочка. Счастливые девчонки! Знали бы вы! Мая уходит навстречу восходу. Днем, конечно, будет болеть голова, она почти не спала, но пусть! Сейчас она должна решить, останется она или сбежит. В конце концов, никто не имеет права держать ее здесь силой. Она решит, оставаться ей или хватит. Но почему именно сегодня? Она не знает. Просто вчера она к концу дня была еле живая, жизнь здесь ей не по силам… А, может быть, потому, что пришла к ней песня? Подумаешь, какой-то парень, бритый к тому же! А что касается усталости, то сначала все устают с непривычки, а она не слабее других. Но решать надо, конечно, теперь, потому что она чувствует, как затягивает ее эта стройка. Или она убежит теперь, или уже никогда не убежит.

Ну что же, Лилька. Может быть, мне пока остаться, набраться сил, чтобы тебя искать? Может быть, это и есть путь к тебе?

А в палатке спят девчата, и никто не знает, что решается сейчас маина судьба, и что же ей решить? Снова путешествовать, не зная куда, не иметь крыши над головой и куска хлеба. И сколько она будет искать Лильку, когда даже фамилии ее, хоть убей, не помнит. Сто лет она может ее искать и не найти. Она такая маленькая, Мая, а так велик мир, завоеванный революцией для Маи и Лильки, что она может затеряться в нем, как песчинка. А здесь, на стройке, она становится сильнее и больше, она чувствует это. Должно быть, эта дорога и есть путь к тебе, Лилька, ну а как же свобода? Свобода?

И Мая снова вспоминает старую цыганку. Свободному человеку ни к чему лопата, лучше воровать на базаре... К черту такую свободу!

Светает. И Мая понимает, что никуда ей уже не уйти от дороги, от девчат, даже от этого несносного Кости, от Шарифа...

Светает. Уже порозовели горные вершины, как кораллы в ожерелье Саодат. Остывшая за ночь земля твердым холодком касается маиных босых ступней.

Пахнущий солнцем воздух.

Бескрайний простор степи.

Небо над головой вместо крыши.

Вот из-за вершин прорвались в небо первые, редкие лучи и хлынули яркие потоки света. И вершины, которые стали совсем черными, точно разбухшие лапы гигантских древних чудовищ, может быть, звероящеров, когда-то бродивших по этим равнинам, силой удерживали светило, там за своей зубчатой стенкой. Но вот уже заболели глаза от света; вырвавшись из плена гор, поднялось над равниной солнце, и ослепшая, словно завороженная степь двинулась ему навстречу.

 

 

 

ЧАСТЬ II

 

Глава V

 

Сурханы

I

Девушка открыла лицо,

Девушка на солнце посмотрела.

Девушка смеялась.

И больше не закрывала лицо.

Девушка смеялась… – пели девушки. Русские девушки, старательно выговаривая слова, значение которых было им известно, весело подпевали местным. Никто уже не помнил, кто занес на стройку эту песенку, кто запел ее первым. Она прибилась, к ней привыкли, ее пели на отдыхе и во время работы. Ее несложный протяжный мотив трогал сердца своей простотой.

 

Девушка смеялась.

Глаза ее были полны солнца.

 

Чашныш пур аз офтоб… – пели девушки.

 

Вечерами красноармеец Шарипов учился. Забрав с собой книги и тетради, он уходил далеко от лагеря, ложился на землю и, подстелив старую газету под потрепанные учебники, углублялся в чтение.

Вечерами степь розовела от распускавшегося на горизонте заката. (Однажды в такой закат настигли отряд красноармейцев бандиты Ибрагим-бека. Шрам от удара ножом стягивает кожу на шее под левым ухом красноармейца Шарипова. А погибших товарищей не вернешь.) Вечерами звенели в ушах тихие голоса. Это радостно переговаривались невидимые глазу обитатели песков и сухих кустарников.

Вечерами в лагере строителей оглушающе радостно пели девушки, от их песен кровь приливала к тяжелой голове, словно стремясь выбраться на свободу, и колотилось о стенки грудной клетки сердце.

Красноармеец Шарипов затыкал уши руками, чтобы не слышать призывную песню, чтобы не видеть обнаженного заката, розовеющего, как нежная девичья кожа...

Девушки! Их мало знал красноармеец Шарипов. Он видел их в родном кишлаке. Поставив на плечи раскрашенные цветочными красками стройные глиняные кувшины, они вечерами спускались к роднику неслышной поступью маленьких ног, завернутых в узкие полосатые шаровары, поверх которых развивались широкие яркие платья. И не смел взглянуть на босые крошечные ступни красноармеец Шарипов. От этого темнело в глазах. Иногда они пели там у родника. Их песня не была похожа на ту, которую он слышит сегодня. Она была тихой и печальной, как маленький родник, пересыхавший так часто.

Потом их продавали замуж. Они закрывали волосы и большую часть лица тяжелым толстым халатом, их стройные фигурки сгибались, как арча над дорогой, лица быстро тускнели; босоногие чумазые ребятишки кричали надрываясь в низеньком доме, куда нельзя было войти. И через несколько лет девушку нельзя было узнать. Изможденная тяжелой работой, износившая свои нарядные платья, рожавшая и хоронившая детей, терпевшая побои и обиды женщина вся как-то обвисала.

И красноармеец Шарипов ждал, что когда-нибудь нарядная высокая девушка с нежной кожей войдет к нему в дом и, краснея, опустит перед ним глаза. И еще он с сожалением думал о том, что отцветет она быстро, как отцветают степные цветы короткой азиатской весной, и завянет на его глазах. Сердце его протестовало. Но в мыслях ни разу не остановился на этом. Слишком мало еще знал тогда красноармеец Шарипов.

Вместе с рядом новых, непривычных, но понятных законов красноармеец Шарипов усвоил: женщина – твой товарищ, она равна тебе, должна быть равна. Все это было понятно. Но красноармеец Шарипов не умел разговаривать с девушками, смущался, когда они к нему подходили, когда они становились рядом с ним на работу, смотрел на них с удивлением, а порой – с недоверием. Мешало что-то, прочно въевшееся в душу, что-то старое и смутное, не пускавшее открыться сердце.

Костя, который сразу же подружился с красноармейцем Шариповым – они с Сергеем Ильиным стали неразлучной тройкой, – Костя говорил красноармейцу Шарапову:

– Девчонки! Хорошие у нас девчонки! Ты чего от них нос воротишь!

И красноармеец Шарипов смущенно молчал. Он ходил в вылинявшей добела гимнастерке, странно высокий (таджики в большинстве своем среднего роста), тонкий, с суровым замкнутым лицом. Его лицо очень редко смягчала улыбка. А подбородок у него был, как у девушки, как у мальчика. Девушки уважали его, не задевали, как других парней, кое-кто побаивался, но ни одна не любила. Может быть, он молча страдал от этого, а, может быть, ему удавалось не думать о них. Но чего-то не хватало ему в жизни. И он, изматывая себя до предела, с остервенением набрасывался на работу, он брался за самый тяжелый труд, он равнял скупую сухую землю, и нежная любовь к ней, родной, изнуренной солнцем, переполняла грудь. А потом он с тою же страстью вчитывался в непонятные книги; с комком, застрявшим в горле от жадности, он вбирал в себя мысли о том, как сделать молодой и прекрасной эту землю, как дать ей силу, радость, жизнь…

И в один из таких вечеров, освещенных гаснущим в волнах серых песчаных хребтов солнцем, Мая Воронкова отыскала в степи красноармейца Шарипова. Пришла и сказала, как отрезала:

– Я хочу вступить в комсомол (он был комсорг их участка).

И он улыбнулся.

– Сагитировал-таки тебя Костя.

Редкая его улыбка понравилась Мае, но не понравилась ей его речь.

– Почему это Костя? – громко возмутилась она. – Откуда вы взяли! Я хочу строить во вселенной новую жизнь…

И больше слов не нашел для нее красноармеец Шарипов. Он знал, что должен очень много ей сейчас сказать. Но он только посмотрел на нее и ничего не сказал, ее глаза смущали его. Он знал, что надо посмотреть в них и не мог. И руки его заныли на минутку от желания ощутить в них холод кетменя и глухой скрип земли, рвущейся под стальным лезвием. Но здесь были глаза девушки, которые ждали ответа, и этого он не умел сделать.

– Рано еще... – сказал он, путаясь в русских словах, которые вдруг поспешно разбежались из памяти, словно бичом погнал их оттуда требовательный голубой взгляд.

– Рано еще... – повторил красноармеец Шарипов, смущенно глядя в ближайшую книгу, чтобы укрыться от синих глаз. – Учиться надо,– сказал он еще суше.

У нее сердце четко, как часы, отбило несколько секунд. Мая зачем-то сосчитала их про себя. А потом повернулась и пошла, и только тогда глаза больно обожгло обидой и захотелось заплакать, но плакать Мая не умела. Она сердито обернулась. Он смотрел ей вслед и поспешно опустил голову. И Мая вдруг поняла, поняла все. Ее взгляд издалека прожег ему опущенный низко затылок, он понял, что Мая возвращается, и вспыхнул.

– Эх, ты! – сказала ему Мая, – эх, вы! Чучело! киснете тут один. А я не хуже вас могу учиться и не буду прятаться от всех, как паук, и улыбнуться тоже могу человеку... Смешной вы!

И она убежала. А он не смел поднять головы, пытался сложить какую-то фразу из слов, мелькавших перед его глазами. Но они сначала показались ему голубыми, потом задорно бросились врассыпную, и он, положив голову на стертые, зачитанные, сырые от ветхости страницы, вдохнул воздуха, еще не утратившего запах типографских красок, и затосковал.

И больше уже ни одного человека со спокойным сердцем не осталось в лагере строителей. Целыми днями кожу раскалял, горячил воздух, на грудь лилось молочными ручьями солнце, в лицо пьяным воздухом перебродивших, спекшихся трав дышала растревоженная земля. И, расправляя после работы усталые плечи, молодые люди задыхались от непонятной, тревожной радости и тянулись друг к другу, словно с заходом солнца чьи-то глаза назначены были заменять его свет.

Любовь пришла в маино сердце, она поняла это давно, еще в ту лунную ночь, когда разбудил ее, усталую, страстный негромкий голос и томительный лунный свет. Только не хотелось пока сознаваться себе в этом.

– Что такое для меня какой-то там парень! Подумаешь невидаль – встает по ночам и поет песни, что такое для меня эти глаза! Не видала я черных глаз! (Здесь их столько, что хоть бусы из них нанизывай!) И что он на меня так смотрит!

Но лунный свет и негромкая, спетая для нее одной песня снятся ей теперь в безлунные тихие ночи. Становясь утром на работу, она против своей воли ищет глазами и находит влюбленный взгляд Шарифа. А найдя, она уже не может от него оторваться.

Какое красивое имя, Шариф! По-таджикски оно означает «честный», «благородный»...

Мая упорствует.

– Я не хочу. Он мне совсем не нужен!

– Шариф любит тебя, – задумчиво говорит ей Катя. Любопытная Галка, конечно, прислушалась к разговору и вставила, было, пару насмешливых слов. Катя дернула ее за косу, ожидая маиного ответа, Мая гордо кивнула головой.

– Ну и что же?

– А ты? – тревожным голосом спросила Катя. Ей почему-то это было очень важно. Мая не поняла, почему, но ответила, окутав себя, как таджички окутывают голову и плечи халатом, броней непроницаемого равнодушия:

– Некогда мне этими глупостями заниматься! – и добавила с лукавой улыбкой: – Пускай себе любит на здоровье. Мне не жалко.

– А Костя? – продолжала допрос Катя, все более и более приходя в волнение, – Костя тебя тоже любит?

– Наверное, – равнодушно ответила Мая. Вот уж, что не трогало ее ни капельки. – Наверное. Только он взбалмошный какой-то и все учить меня хочет. Я сама не дура, между прочим, я в комсомол и без него вступлю. Работаю я хорошо? Хорошо! И что к чему – тоже разберусь как-нибудь,

– Ничего ты, Майка, не разбираешься, – сердито говорит ей молчавшая до сих пор Ксеня. И чего она всегда нападает на Маю!

Мая выходит из палатки. Она идет и не слышит, что в палатке плачет Катя, а Ксеня и Галочка утешают ее. Но если бы Мая и услышала это, не удивилась бы. Катя известная плакса. Хорошая девчонка, только плакса! Отчего бы это? Сначала наговорит всяких громких слов, а потом плачет, хоть выжимай все вокруг. Мая терпеть не может женских слез.

А Шариф хороший! Очень хороший! И какое Кате дело. Она, Мая, вот возьмет и влюбится в него нарочно.

А в общем-то она давно в него влюблена. И никуда от этого не уйдешь. И нечего больше себя обманывать.

 

 

 

II

Под ногами вилась вялая и желтая Сурха-дарья. Приближалось время летнего паводка, и она уже набухала и волновалась, тряся бурыми складками, словно змея в прошлогодней коже, проползала сквозь заросли в плоском, неровном русле, тусклая и непрозрачная. Видимо, дожди прошли в горах, раз сносит вниз столько грязи. Скоро смоет все потоками растаявшего льда и снега. Мая наклонилась и зачерпнула рукой воды. Она брызнула ею в лицо Галочке, и та с визгом отскочила.

– Она похожа на старую бабку, которая плетется с клюкой на базар, – смеясь воскликнула Мая.

– О! – сказал подошедший сзади Саттар Джураев. – Ты не видала ее, когда она похожа на разъяренную волчицу.

– Надеюсь, я ее увижу, – закинув голову, сказала Мая.

– Конечно, увидишь. На нее надо смотреть у истоков. Вот поедем со мной в кишлак. Давайте все вместе поедем, – обернулся он к Галочке.

Галочка только фыркнула в ответ и убежала.

– Чего я там не видела! – крикнула она уже издалека, из-за невысоких сухих кустарников, над которыми замелькала ее головка.

– Ой, как вы по ней сохнете! – сочувственно сказала Мая. – Прямо так вас жалко.

Саттар ушел с нахмуренным лицом. А Мая звонко захохотала ему вслед. Но ей было и вправду немножко жалко его. Она подумала:

– И что они все дуются друг на друга, вот мы с Шарифом… – и, поймав себя на этой мысли, она захохотала еще громче, и, прыгая через кусты, побежала вдоль по берегу, не обращая внимания на колючки, царапавшие ее голые ноги.

А вдали опять пели:

– Девушка на солнце посмотрела.

Девушка смеялась...

 

 

 

III

Сурханы!

Уже стоит, прислонившись к путям, крошечное здание вокзала, а за ним сгрудились составы, вагоны, платформы, спешно строятся склады. Саттар начальник участка. За все хватается сам. Он появляется везде, и, размахивая своими длинными руками, шумно отдает приказания. Его ребята рассказали, что вечером он провалился в яму, вырытую для телеграфного столба, и они потешались над ним всю ночь напролет. Но он не унывает.

– Горячий паренек! – сказал Петр Савельич Рыбаков.

 

 

 

IV

А из мохнатой от низеньких и колючих зарослей пустыни один за другим появлялись караваны. Серые равнодушные верблюды, мотая длинными мягкими бесформенными головами, выплывали на линию. Качались похудевшие горбы, качались, восседая на высоких мягких седлах, замотанные в пестрые ситцы женщины. Тяжелые грузы оттягивали бока животным, клочьями обвисала перетертая под поклажей пыльная серая шерсть.

Подбирая полы засаленных халатов, рассаживались у костров медлительные важные караванщики и жители окрестных кишлаков. Откуда-то сразу появлялись цветастые чайники, дымился в них освежающий и горький, как корень жизни, чай, и в котлах кипел и томился заплывающий бараньим жиром рассыпчатый плов.

Степенный ритуал трапезы, казалось, не омрачался ничем. Мерно тянулись руки к котлам, захватывая в горсти плов, и густым горячим жиром затекали края рукавов, и без этого просаленные и твердые, как фанера. Люди прикладывая руку к груди, передавали по кругу окутанные облаками пара пиалы, и подсаживались к кострам строители, и их кормили пловом из своих рук – признаком величайшего уважения было это, и надо было захватить ртом сразу полную горсть риса с крупным куском дымящейся баранины наверху, и съесть, не растеряв ни крупинки. Но однажды подсевшему к костру Саттару Джураеву поднес горсть плова в руке седобородый Сарбон караванщик, и крупная кость была в дымном куске мяса. Саттар поперхнулся и закашлялся. По обычаю так поступали только с тайным врагом.

– Извини, сынок, не доглядел, – вяло произнес старик. А глаза смотрели недобро. Тревога была во многих глазах. Не знали, что сулит им дорога, чего ждать… Чему верить.

Поодаль бесформенной грудой тел укладывались на ночлег верблюды, но им не спалось. Должно быть, чувствовали что-то новое, непривычное, пугались паровозных гудков и красных огней, с шипением прорезавших ночную темноту.

Женщины подходили к самой дороге, обмениваясь певучей скороговоркой впечатлениями. (Речь их чем-то напоминала Мае ее детство). Они осторожно прикасались к рельсам, рассматривали строения, казавшиеся им грандиозными. Молоденькие иногда украдкой улыбались строителям, но убегали, едва приближался кто-нибудь из своих. Строители расспрашивали прибывших с любопытством. Последние были еще очень далеки от строителей. Их еще не коснулось горячее дыхание дороги. И они сонно уплывали назад в пустыню на своих неторопливых верблюдах, думая, что вот раз в жизни им довелось поглядеть на чудо, о котором будут они рассказывать вечерами внукам. А верблюды отворачивались от блестящих путей, смачно сплевывая слюну в крупный сыпучий песок, в серые сухие колючки. И не видели посетители (особенно дальние, ближние уже понемногу разбирались в обстановке, некоторые приходили работать), что дорога уже ворвалась в их жизнь, разрезала сонный воздух, и свежий ветер уже растрепал одежду.

 

 

 

V

В президиуме, за столом, покрытым красной вылинявшей скатертью, сидела девушка. Короткая кожаная куртка была накинута на ее плечи, хоть стояла невыносимая жара от сбившихся, тесно прижатых друг к другу тел и разгоряченного дыхания. Лихорадка всегда была бедствием Ходжента. Его жителей замучили проклятые болота. Теперь лихорадка снова возвратилась к Фирюзе. Ее знобило, она сидела, крепко стиснув зубы, чтобы унять дрожь. Джураев и Рыбаков уже несколько раз пыталась уговорить ее уйти. Но она все так же, стараясь не разжимать зубов, упрямо мотала головой. Ее смуглое лицо пожелтело, и под глазами глубоко запали дымные круги.

А темные, блестящие, словно промытые дождем косы небрежно повязаны красной косынкой. Она пламенеет. Руки Фирюзы спокойно наливают в стакан воду, и все, стоящие близко, видят, что не дрожат ее руки. Она ставит стакан на край стола для выступающих. Прозрачный стакан блестит и переливается на красной скатерти, как драгоценный камень, Затаив дыхание, зал следит за движениями Фирюзы.

– Товарищи, – негромко говорит Фирюза, но все до последнего человека услышали ее голос и затихли. – Товарищи! Прошу тишины...

Идут обычные дела: опоздавшие, не явившиеся, открытое комсомольское собрание избирает президиум. Места за красным столом занимают прораб Рыбаков, красноармеец Шарипов, Костя и еще двое людей, которых Мая пока еще знает только в лицо.

У Фирюзы маленькие руки, это видят все, когда она стучит карандашом по стакану. Мая обернулась направо и увидела устремленный на Фирюзу черный глаз Шарифа. Ах вон оно что! Он даже рот приоткрыл от напряженного внимания. Мая почувствовала острую боль в сердце и забыла обо всем на свете. Она смотрела на Шарифа.

Скольким девушкам поешь ты песни!

Но Шариф обернулся и встретился с нахмуренным маиным взглядом. Он улыбнулся ей, и тревога растаяла в маином сердце, как от весенних лучей.

Наклонив голову, окрученную блеском кос, выбившихся из-под сползшей косынки, Фирюза, уполномоченная ЦК, слушает оратора.

У Сережки Ильина на руке расплывшимися синими, как море, линиями вытатуировано сердце и навечно пригвоздивший его к руке чуть-чуть кривой якорь. И почему-то Мая, поглядев на Сережку, начинает сразу думать о Галие Турсуновой, высокой, белозубой, первой плясунье. Просто она часто видела их вместе.

Сережка Ильин взял слово. Когда он прошел к столу, Фирюза кивнула ему, чтобы начинал. Сережка грохнул во всю свою балаклавскую глотку:

– Братки!

– И сестрички, – насмешливыми тоненькими голосами подсказало собрание.

– И сестрички! – не понижая тона, без улыбки, поправился Сережка Ильин.

Он выступал на каждом собрании и всегда говорил одно и то же. И сегодня он обрушился на лодырей, болтунов и равнодушных. А заодно он прошелся насчет тех, кто уже месяцы работает на стройке, а до сих пор не вошел в коллектив, живет сам по себе. И, как всегда, начал приводить примеры из краснофлотской службы.

Мая покраснела при этих словах. И почему-то в президиуме опустил голову красноармеец Шарипов. Видимо, почувствовал приближение непривычного черноморского шторма. И шторм не замедлил обрушиться на его голову.

– Комсорг! – сказал ему Сережка Ильин. – Член партии! Что ты сделал для того, чтобы эти товарищи стали нашими, своими в доску, как мы сами. Что ты сделал, комсорг, для того, чтобы, скажем, Мая Воронкова была до последнего шага в наших рядах. Она смотрит на стройку, как на увлекательную игру…

В зале шумно запротестовал Костя, хоть и был он лучший сережкин друг. Он все еще упорно пытался подобрать ключ к маиному сердцу, и хотя это ему не удавалось, считал сегодняшнюю Маю созданием своих рук и гордился этим, но его голос потонул в шуме неодобрительных выкриков.

Что-то произошло, что ускользнуло от маиного внимания.

Еще в первые дни работы Мая заметила неподалеку от себя угрюмого некрасивого парня в заношенной до дыр тюбетейке, на которой белые вышитые запятые традиционного узора проступали еле заметными серыми грязными пятнами. Лицо его было усыпано тяжелыми ямами оспин, от которых оно казалось странным. На левой щеке неровной коричневой вмятиной провалился след пендинки. Неоднократно чувствуя, что кто-то смотрит на нее, Мая оборачивалась в его сторону, но он отводил глаза, и однажды обернувшись резко и совершенно неожиданно, Мая поймала слепой от ненависти взгляд. Разве Мая боялась чего-нибудь? Никогда! Но этот взгляд вспоминался ей по ночам. За что он может ненавидеть ее?

Она узнала, что его зовут Бободжон, а фамилия Раджабов. Ребята из кишлака пренебрежительно звали его Бобошкой, и обида от этого прозвища была тем сильнее, что смастерили его на русский лад. Его не любили, часто дразнили, прятали пестрый засаленный платок, которым он повязывался по поясу. За обедом, тихо посмеиваясь, ему подкладывали из своих мисок, дивясь его жадности. Он все съедал, не обращая внимания на насмешников, и только его мутный нехороший взгляд, прорвавшись иногда из-под тяжелых, низко опущенных бровей, прорезал кого-нибудь темным, острым как нож лучом.

Однажды Костя, возмутившись, предложил ребятам прекратить это издевательство.

И тут Костю удивил не кто-нибудь, а сам Саттар Джураев, которого уж никак нельзя было упрекнуть в несознательности. Он сказал:

– Ты, Костя, не сердись. – И Костя подумал на секунду, что он чего-то крепко не понимает, хотя в голосе Саттара было миролюбие. – Ты, Костя, не сердись, – сказал ему Саттар, и его бесконечные руки замелькали убедительно перед костиным лицом. – Он же сволочь. Контра. В басмачах был, жадюга, каких мало. Не по нраву ему тут – пускай уходит! А наш будет – душу вынем для него и на стол положим.

Ребята засмеялись. Костя набросился на Джураева и таки упрекнул его в несознательном отношении… Но осекся. Их без конца ругали за то, что они не применяются к местным условиям, за то, что пытаются навязывать свой, иногда не подходящий к обстоятельствам опыт. Костя растерялся, а тут еще Джураев дернул eго за рукав, чтобы посмотрел на Раджабова. Костя оглянулся, и такая бесконечная ненависть пролилась на него из маленьких злобных глаз, что он замолчал и не нашелся, что сказать.

Сейчас, воспользовавшись возможностью придти на собрание, куда сегодня пускали всех, он пробрался в задние ряды, и, усевшись на колени, тихо вполголоса ругал по-таджикски и по-узбекски русских и украинских девушек, проклинал тот час, когда они вступили на его землю, и сулил им всяческие несчастья в довольно серьезном тоне. Это невинное занятие доставляло ему радость. Его острые глазки загорелись, и он даже будто улыбался.

Но в задних рядах оказалась Ксения, которая всегда устраивалась где-нибудь в укромном уголке – не любила быть на виду. И, конечно, рядом с Ксенией была неразлучная с ней Саодат. Саодат сидела, вспыхивая от волнения и стыда, и не смела оборвать наглую речь. Но Ксеня, которая училась у нее языку, поймала в его торопливой сбивчивой речи несколько знакомых слов и насторожилась. Она потребовала у Саодат перевести. И та, запинаясь от волнения и позора, перевела, не смея солгать, но выбирая выражения помягче. К разговору уже начали прислушиваться окружающие. Поняв, что дело принимает дурной оборот, Раджабов встал и попытался выбраться из рядов. Но Ксения ухватила его за полу халата, и сразу же в него вцепились несколько других сильных рук. Тогда, от злобы потеряв остатки самообладания, Раджабов стал кричать, что скоро стройке придет конец и пески засыпят то место, где хотели осквернить землю проклятой чужой дорогой! И Советской власти придет конец! И что эта стройка – прибежище разврата и безобразия, что всe комсомолки ведут себя бесстыдно, а парни предаются еще худшему разврату, и он все ругался по-таджикски безобразно и грубо. При последних словах вокруг наступила тишина.

От волнения Фирюзе стало еще хуже. Она пыталась что-то сказать, что-то крикнуть, но зубы у нее заколотились, губы посинели, желтизна лица стала восковой, она отвернулась, пытаясь силой подавить приступ. Кто-то из ребят решительно взял ее за плечи и увел. Грязное ругательство бросил Раджабов вслед уходящей Фирюзе. Он рвался и колотился в державших его руках. Пришлось связать ему кисти рук. Собрание клокотало от возмущения. Со связанными за спиной руками его вытолкнули на середину. Он стоял перед ребятами, сжавшись и даже как-то став меньше ростом, здесь его охватил страх. Его стало знобить, как за минуту до этого Фирюзу. А в лицо ему, как пули, полетели крики:

– Говори!

– Он боится!

– Говори!

– Нашкодил, и в кусты?!

– Говори!

Тогда поднял руку Петр Савельевич Рыбаков. Но еще не скоро смолкли ребята. Кричали возмущенно. А за столом уже не было Фирюзы и не было никого, кто сумел бы остановить шум, как умела она одним только звуком своего глубокого голоса. Петр Савельевич покачал головой и сказал:

– Ты-то сам понимаешь, что натворил? Чем ты можешь это доказать? Ведь мы этого так не оставим. Тебя следует судить. – Петр Савельевич встал и подошел к нему. – Тебя будут судить за клевету, за вражеские угрозы.

И тогда Раджабов опустил голову, и надрывные рыдания вдруг перекосили его лицо. Петр Савельевич налил воды в стакан и брезгливо подал Раджабову. Стакан как будто стал тусклым.

– Цацкаться с ним еще! – негодующе кричали ребята.

– Сядь. Успокойся, – жестко сказал Петр Савельевич. – Потом все скажешь.

Немногие из комсомольцев поняли истинный смысл раджабовских слов. Откуда было им об этом знать? Давно были разрушены эмирские гаремы, где погибали обреченные на вечный позор юноши и девушки, принесенные в жертву темным страстям изувера. Откуда было знать им! Их родила революция, чистая, как дождевая вода в летние дни, как прозрачные стремительные струи легендарного Кафирнигана на юге Гиссарской долины. Сейчас как будто все темные силы прошлого поднялись и встали за плечами этого парня.

А он пьет воду из стакана, блестящие грани которого еще хранили тепло спокойных нежных рук Фирюзы. Он замутил эту воду…

Всхлипывая, Бободжон сел на переднее сидение, и ребята торопливо отодвинулись, словно боясь запачкаться о его засаленный халат. И он сидел, опустив голову на свои тяжелые огромные руки, сплошь покрытые желтыми твердыми, как кора, мозолями.

А к столу вышел Джураев.

Красноармеец Шарипов смотрел в сторону. Что же? Что он сделал не так? Что-то не ладится в жизни, что же упустил он? Чего не доглядел? Чего не доделал? Десятки лиц сливаются перед ним в одно простое юное лицо, на нем блестят черные требовательные глаза, на нем блестят голубые веселые глаза. Много глаз!

Эх! Выходит, не надо было уединяться вечерами, красноармеец Шарипов!

Джураев положил твердую руку ему на плечо, и красноармеец Шарипов благодарно улыбнулся. Джураев сказал:

– Товарищи! Выступление Бободжона Раджабова – это вылазка врага!

– Правильно!– кричали ребята.

– И, вы, Петр Савельич, зря стараетесь, – обернулся к президиуму Джураев. – Ничего он вам не скажет. Нечего ему сказать. Я головой ручаюсь за товарищей, присутствующих здесь, – никогда не будет среди нас такой грязи, и никто не поверит ей.

– Правильно! – еще раз крикнули ребята. – Говори, Джураев!

– А хулигана и провокатора Раджабова я предлагаю с позором выгнать из нашего коллектива и дело его передать в суд!

Ребята дружно хлопали в ладоши и заглушили его слова. Но Петр Савельевич снова взял слово.

– Так нельзя, ребята, – сказал он. – Дело серьезное, разобраться надо. После собрания попрошу остаться товарищей членов комитета.

У привокзального барака сидел на песке, скрестив по-таджикски ноги, Костя и курил папиросу. Папиросы только сегодня привезли, и за день Костя выкурил почти две пачки. Уже много дней не было папирос. Он отвык от курения, и теперь ему было не по себе. В висках стучало. Сергей привалился головой к еще сырой от свежей штукатурки стенке и задумался. Вдали показалась сжавшаяся фигурка Фирюзы. Сергей поднялся, побежал ей навстречу и подвел к дому.

– Ты – сумасшедшая, – сказал ей Костя, – зачем это!

Фирюза виновато поежилась. Она тихо сказала:

– В дом я не пойду. На воздухе мне лучше. И вообще меня уже отпустило, ну что там!

Костя пошел узнавать.

У самого входа сидела неизвестно каким путем проникшая туда Мая. Поглощенные допросом, ее не замечали.

– Он сознался, – тихо сказала Мая, подняв голову к самому лицу нагнувшегося к ней Константина. Он вздрогнул, потому что губы его обожгло ее дыхание и тонкий, еле уловимый запах ее блестящих в неярком свете керосиновой лампы волос.

– Он сознался, – продолжала Мая. – Это все неправда. Он все выдумал.

Костя почувствовал вдруг, что во рту исчезла горечь. Высунувшись из дверей, он шепотом сообщил новость Фирюзе и Сергею,

– Но почему ты так сделал? – допрашивал Раджабова Рыбаков. – Цель какая у тебя была?

Раджабов молчал и плакал, как прежде, и слезы его не вызывали жалости, только гадливость.

И тетка Фокея была тут же.

– Может быть, тебя научил кто? – мягко спросила она. – Ты нам правду скажи. Для тебя же лучше будет…

– А судить… Судить меня не будете? – все еще всхлипывая, спросил Раджабов.

– Если все расскажешь чистосердечно, не будут тебя судить. Обещаю, – сказал Петр Савельевич брезгливо.

– И из лагеря не выгоните?

– Ну уж это видно будет, – не удержался Джураев от возмущенного возгласа.

Петр Савельевич обернулся к нему и укоризненно покачал головой.

А Раджабов в это самое мгновение сказал:

– Ризоев.

И никто не расслышал его признания. Даже тетушка Фокея смотрела на него вопросительно. А Раджабов вдруг снова расплакался и, отирая слезы с распухшего лица, еле выговорил:

– Он теперь убьет меня.

– Кто?

– Ризоев.

Ризоев. Так вот оно что. Каждый в эту минуту представлял себе рослого парня, любимца девушек, со звонким прекрасным именем – Рахмат.

Рахмат Ризоев! Но почему? Почему он пожелал вылить эту грязь на головы строителей? Петр Савельевич хотел еще что-то спросить у Раджабова, но, посмотрев на него, махнул рукой:

– Иди. Завтра во всем разберемся. Никто тебя не тронет. Иди.

Бободжон вышел.

– Что вы делаете, Петр Савельич! – сказал Джураев. – Он же убежит.

Но Петр Савельевич, не отвечая ему, сказал:

– Ох, и напутали вы, ребята, с парнем этим! Ох, и напутали! Теперь и распутаешь не скоро…

– Петр Савельевич! – сказал Саттар срывающимся от возмущения голосом.

– Я знаю его. Это подлый парень! Подлый! Он чужой нам! Он ненавидит!

– Это ты брось! – сказал ему Рыбаков. – И не тычь мне в лицо руками! Какой он чужой! А ты с ребятами из его кишлака говорил? Он же из самой бедняцкой дехканской семьи. У него в голодный год половина родных поумирала. Это как тебе? Враг он, да? А работает он как? Ты знаешь об этом?

– Петр Савельич, он же из-за денег работает. Он же жадный как Муздхур, процентщик…

– Муздхура ты, положим, оставь. Другая статья. Жадный, говоришь? А кому он деньги посылает? Семье посылает! Да пусть хоть ради денег работает он! Раз он хорошо умеет работать, значит он нашим человеком должен быть. Наша власть для трудящихся! Понятно? Разъяснять ему надо! Работать с ним! Он темный, а вы его заклевали совсем. Он же на весь мир как голодный волк озлобился. Эх, вы!

– Вот и я то же говорил, – подал голос Костя. Джураев молчал.

– Так нельзя, деточки, – поддержала тетка Фокея.

Конца разговора Мая уже не слышала. Она в это время думала о своем. Завтра Шариф едет к себе в кишлак. Он звал ее с собой. И Джураев ее звал. А Сережка Ильин сказал сегодня, что она, Мая, в коллективе чужая. Это он еще увидит. Вот она возьмет и поедет. Он, кажется, едет тоже – вот и увидит. Правда, Мае не очень хотелось бы уступать Шарифу. Этим она словно скрепляет что-то между ними, а ей не хочется ничего скреплять. У нее еще до сих пор оскомина на зубах при воспоминании о детском доме.

Но, в конце концов, ей просто интересно посмотреть. И Шариф уже столько рассказывал про свою сестру Марифат. Он говорил, что она самая красивая женщина по эту сторону Гиссара. Когда Марифат купил Каримджон, ее первый муж, он отдал за нее шестнадцать баранов, восемь шелковых халатов и шесть кусков набивного ситца. Он дал много чая и четыре меры пшеницы. Много добра он дал за сестру.

Они построили тогда новый дом. Дом сжег Назарали, брат Каримджона, когда после смерти мужа Марифат не захотела стать женой брата и бежала с сыном Шарифбоя. Марифат – храбрая женщина. В кишлаке еще побаиваются слушать Саттара Джураева. Марифат слушает его, никого не боясь. Муж Икрам любит ее, очень любит, никогда слова поперек не скажет, а жизнь научила Марифат ничего не бояться.

Шариф рассказывал это с гордостью…

Мая вышла из барака и сказала Сережке Ильину:

– Ты говорил, я чужая. А я вот поеду завтра с вами. Я тоже хочу агитировать.

– Агитатор! Язык бы поучила, – ядовито усмехнулся Сергей. Но глаза его были добрые. Фирюза улыбнулась Мае бледными от лихорадки губами. Лицо ее ярко белело. Она, шатаясь, стала подниматься. Ее поддерживал Сергей. Он повел ее куда-то в темноту, бережно поддерживая за локти, почти неся ее на руках. И Мае вдруг такими смешными и ненужными показались и ее обида, и мелочное самолюбие. И вдруг ее захлестнула радость. В первую минуту она упрекнула себя за свой горячий порыв. Она вызывала в памяти измученное малярией, бледное лицо Фирюзы. Но радость не проходила.

Неподалеку она увидела сгорбленную фигуру. Как когда-то Шариф на сложенных шпалах, сидел Раджабов и, раскачиваясь, стонал. Никогда еще ни у кого не вызывал теплых чувств этот некрасивый озлобленный парень. Мая представила себе его лицо в волчьих укусах. А ведь он еще совсем молод. Вот только сегодня, когда он обернулся перед собранием к президиуму, все увидели его тонкую, совсем еще мальчишечью шею и легкость всей его нескладной фигуры. Он совсем еще молод, а в жилах его течет темная кровь, и голова полна нехороших мыслей. Почему это? Как жить с такой волчьей тоской? И Мая, закусив губы от жалости, садится рядом с диковатым тоскующим парнем и не знает, что сказать ему, и ей не жалко отдать ему капельку своей неуемной радости. Но она не знает, как это сделать.

– Дурак, – говорит ему Мая почти нежно, и он вздрагивает от звука ее голоса, – дурак, – говорит она ласкательно. – Злой какой! Зачем ты такой злой? Я вот тоже была злая, – говорит она. – А теперь это прошло, честное слово! Мне здесь хорошо. Мне неплохо здесь. И меня никто не обижает, и я никого не обижаю. А у меня, знаешь, какая была жизнь, не знаю, как жива осталась. И все-таки я не злая. А ты злой. Я думаю – ты укусить можешь, – и Мая смеется, совершенно не боясь обидеть Бободжона. И он не обижается. И вдруг тоже тихо смеется. А Мая продолжает,

– Укусишь меня? Вот если я тебе руку дам, укусишь? – Попробуй, – глухо говорит Раджабов. Смеясь, Мая поднесла к его губам тонкую гибкую руку. И вдруг он прижался к ней мокрыми, солеными, липкими губами. Мая отдернула руку, посмотрела на него изумленно. Но он yже вскочил с места. Секунду он глядел на нее блестящими в темноте от волнения глазами, а потом повернулся и побежал. А Мая осталась сидеть на шпалах, до сих пор еще теплых, так днем прокалило их солнце. Радости уже не было, но Мае было не жалко ее. Был очень жалок этот нелепый, неопрятный парень, и вспоминать о его липком поцелуе было не очень приятно. Но Мая щедро поделилась с нищим своим богатством, всем, что у нее было лучшего в этот вечер и была довольна собой, несмотря на неприятное чувство. Обдумывая все это, она сидела не шевелясь. Снизу поднимался разбавленный ветерком тонкий запах смолы, стружек, сухой соломы. Позади светились в степи огнями Сурханы. Мая слезла с высокой кладки и улеглась на землю, положив голову между руками, как кладут уставшие собаки. Так она заснула. Маю разбудили шум и крики. Среди ночи, захватив все деньги и часть вещей ребят из своей палатки, исчез Рахмат Ризоев.

 

 

 

VI

Саттар Джураев рассказывал:

– Там дальше гора есть. Называется Шайтони Сапид – Белый дьявол…

Они с Сергеем сидели на передке арбы, свесив ноги в худых ботинках. Сзади о чем-то вполголоса беседовали Мая и Шариф.

– Здесь такой старикашка есть, Негмат Набизода, – говорил Саттар. – Так он рассказывает, как еще в дни его детства он этого самого белого шайтана видел.

– Это как же? – поинтересовался Сергей.

– Знаешь, какая история. Не так-то просто. Послушать его – прямо оторопь берет.

– Что же он рассказывает?

– Однажды они с матерью ушли в горы. Мать рвала охапки травы для овец, а он, сидя на большом камне, ловил руками ветер. Внезапно в ущелье спустились, словно обрушились, непроглядные тучи, ветер засвистел со страшной силой, он свалил с ног его мать, и она так и осталась лежать, очевидно, от испуга потеряв сознание, а мальчишка поспешно спрятался за камнем, на котором он сидел. Он закрыл от страха глаза и сидел, вздрагивая от налетавших, колотившихся о камень порывов ветра. Внезапно он услышал страшный голос; он, как гром, прогремел над долиной. Мальчик невольно раскрыл глаза и увидел, как страшный белый сверкающий черт с огненными глазами, ростом до самого неба, спрыгнул с гор на то место, где был их кишлак. Дальше он не помнит, что было. Когда он очнулся, по-прежнему сияло солнце, и ветер был опять таким легким и ласковым, что хотелось ловить его pуками. Но над ним склонилось лицо матери, и в глазах ее была ужасная тревога. Мать брызгала водой ему в лицо и руками торопливо ощупывала его тело, боясь, не ранен ли он. А потом они пошли к своему кишлаку и не нашли его. Все было засыпано снегом.

– Снежная лавина, что ли? – задумчиво произнес Сергей и отобрал у Саттара вожжи, потому что руки его все время были в движении, и ошеломленная лошадь, невольно повинуясь рывкам, дергала арбу то вправо, то влево, грозя опрокинуть их всех в ущелье.

Мая прислушалась к их разговору, Шариф робко взял ее за руку. Мая с досадой взглянула на него. Ей хотелось слушать. Шариф испуганно отдернул руку. А Саттар ответил Сергею:

– Ну да. Но понимаешь, она сорвалась во время бури, и этим наделала столько страха, что люди долго не могли придти в себя, во время бури жители других кишлаков попрятались. После бури, если исходить из здравого смысла, они должны были покинуть это место. Но этого не произошло. Они просто решили, что жители этого погибшего кишлака чем-то провинились перед аллахом, за что и были так жестоко наказаны. Зато спасшийся мальчик со своей матерью стал у них чуть ли не святым. Аллах помиловал их, даровал им жизнь. За что же? Не иначе, как за какие-то особые заслуги. Для них построили новый дом, им приносили пищу и одежду. Ну, женщина, конечно, для них женщиной и останется, святости от нее немного. Особых почестей ей не воздавали, но, во всяком случае, она была матерью ребенка, отмеченного милостью аллаха, и до конца своих дней она жила безбедно. А этого самого «святого» ты увидишь. Хитрый такой старичишка-паучок. Он, этот паучок, вреднее эмира бухарского в местном масштабе, все кишлаки в ущелье обложил данью, правда небольшой, но доказательств так или иначе никаких нет. И ущемить его ну никак нельзя. Маленький, знаешь, такой паразитик. Разорить он никого не разорил, с властями он старается не ссориться – понимает, что к чему. Его и басмачи не тронули, и мы тронуть не можем. Сам он полуграмотный, но когда к нему ни придешь, сидит, читает коран. Почитает, почитает, а потом выходит и объявляет жителям, что аллаху угодно, чтобы они этой весной не возделывали поля, пока не кончатся дожди. Ну его слушают, старики особенно. Мулла его поддерживает. Мулла вообще держит с ним контакт, понимает, что это к обоюдной выгоде. Но мулла у них тихий, как мышка, его не видно. А старики – это сила. Ну, дожди кончаются, земля подсыхает, бросают в нее семя. А оно не всходит, горит, а если и поднимутся жалкие росточки, ложатся в несколько дней. Придут к нему односельчане, скажут, чему же ты, мол, нас научил? Сгорел посев. Это, говорит, не я. Это аллах. Прогневили вы аллаха. Благодарите его, чтобы хуже не сделал. Знаете, как много лет назад наслал он на кишлак под горой белого черта? Ни одна душа не спаслась. Я лишь остался в живых, потому что я – праведной жизни.

А чего уж хуже. Мрут, как мухи. Правда, есть и польза от этих его действий. Обычай не велит покидать место жизни предков. Но многие не выдержат голода и подадутся в город. Ну, а в городе теперь обстановочка сложилась подходящая для просветления мозгов, хотя бы в этом самом Дюшамбе. Но цена такому просветлению больно дорогая.

– Неужели верят ему? – тихо спросила Мая. Никто не ответил ей, и она вздохнула.

Огромные колеса стучали по камням. Арбу подбрасывало и трясло. От жары у Маи прилипло к коленкам платье, ноги затекли, и она старалась незаметно размять их. Сережка вдруг обернулся и стал разглядывать Маю. Она вызывающе поглядела ему в глаза. Он усмехнулся. Мая оглядела его крепкие исполосованные тельняшкой плечи, заметила на рукаве аккуратную штопку и улыбнулась. Большая жилистая рука Сережки упиралась в правый борт. Мая перевела глаза на руку. Вплетаясь в сложный узор выпуклых жилок, цвело на ней голубое, пронзенное якорем сердце. Мая прикрыла глаза, и ей представилась земля, как голубое сердце, проколотая, как серьгой, покоренная сережкиным якорем, и открыв глаза, Мая с нежностью поглядела на эту широкую сильную руку, зажавшую край сучковатой доски. Потом она стала рассматривать свои руки, белые и нежные. Они были худы, и кожа почти совсем обтянула мелкие маины косточки, но никакая самая тяжелая и грубая работа не могла вытравить из кожи этот нежный блеск, эту бархатистую нежность, этот белый холеный цвет. И Мая, смутившись, спрятала руки за спину. А Шариф сказал:

– Ты все правильно говоришь, товарищ Джураев. Я этого старика очень хорошо знаю, он нашему кишлаку много горя принес, и принесет еще… А много лет назад он чуть сестру мою Марифат не погубил. Она должна была выйти замуж за брата погибшего мужа. Старик тоже был, Негмату Набизода – приятель, я его не помню. Он ушел с басмачами, а на прощанье сжег половину кишлака и наш двор тоже. И вот я бежал в город, а моя сестра ушла с сыном Шарифбоя. Первый богач был в нашей долине. Тоже три года назад за границу ушел, скот угнал, богатства унес. Сына своего он проклял и запретил ему возвращаться на эту землю. А Марифат старики хотели задушить и тело бросить в Сурха-дарью. Да не повернет река свои воды обратно! И да не вернется в эти земли тело женщины, нарушившей закон повиновения! Но Марифат бежала с Икрамом, и старики уже ничего не могли с ними поделать. Теперь вернулись они. Живут в брошенном дворе Шарифбоя. Хороший двор – просторный, но нет в нем ничего. Ничего не осталось – пусто. Прошлый год чуть не умерли с голоду. Домулло собрал стариков и говорит: – Не трогайте их. Аллах сам накажет непокорных. Знает, проклятый, что теперь может и не поздоровиться за расправу. (Но Шариф не знает событий той далекой ночи, когда Марифат только вернулась в родной кишлак.)

 

– Да, – сказал Сергей, – обстановочка! Ну ничего, вот ты проведешь с ними работу. Прочитаешь им лекцию, разъяснишь с партийной точки зрения, что такое ислам и как с ним бороться, и твои земляки построят здесь новую жизнь.

Джураев усмехнулся.

– Как это у вас, у русских, говорится: – «Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается». У нас говорят: – «Пока не поймал джейрана, не говори, что ты его съел». Не так-то все это просто. Какая там лекция! Мне до лекций далеко еще, как до облаков. Я только еще дорогу нащупываю. Хожу по дворам, расспрашиваю, пью чай, плов кушаю. К старичишке этому захожу тоже, он-то мне больше всех и помогает. Хитрю-у-у-щий! Придешь к нему – сидит и подслеповатыми глазенками своими в коран уставился. Я ему говорю – разъясните, мол, домулло, что это вы читаете. А он мне с важностью отвечает:

– Ты еще молод, сынок, доживи до моих лет, тогда только начнешь понимать мудрость пророков. Да и не всякому это дано. На мне милость аллаха – на тебе нет ее. Зачем же я буду тебе объяснять. А вот ты лучше скажи, правду ли люди говорят, что есть теперь места, где женщина мужчинами повелевает? Есть, говорю, аксакал. Много женщин теперь выдвинулись, и достойнейшие из них заняты руководящей работой. Старик мне фыркает в ответ.

– Достойнейшие! – говорит. – Вот и видно, что молод ты еще. Разве можно про женщину и такие слова! Покажи мне людей, которые согласились подчиниться женщине. А есть ли у них мужская сила? Вот что ты мне скажи!

Я смотрю на эту развалину, которая воображает, что обладает мужской силой, и говорю ему:

– Пусть, домулло, на вас будет милость всевышнего, но на мне милость советской власти. А в этом деле вам еще придется разобраться. Если желаете, поедем в такие места, и вы сами все увидите и узнаете.

– Зачем мне, – говорит.– Я из этой священной книги и так все знаю. Аллах прогневался на людей и отнял у них разум, и они, став неразумными, как малые дети, позволили женщине накрыть их подолом своего платья. Но аллах отметил меня своею милостью. И он не отнимет у меня разум, и пока я жив, разум мой со мной и моими односельчанами. А кто измерит милость аллаха? Может быть, я буду жить вечно? Никогда! Слышишь, я тебе говорю – никогда мои люди не утратят разума, никогда не позволят они женщине поднять над ними длинноволосую голову. Женщина близка животному, аллах создал ее для повиновения. – Вот в таком духе и разговариваем с ним. А ты говоришь – лекция. Тут еще земля не распахана, а ты приготовился урожай собирать. Нет. До этого еще далеко. Сестра вон у него красавица, – он кивнул на Шарифа, резко переменив тему разговора. – Знаешь, есть у нашего старого поэта Фирдоуси книга такая «Шахнамэ» – Книга царей. Так вот, когда я читаю строфы о прекрасной Рудобе, прославленной в этой книге, я представляю себе Марифат…

Сергей молчал.

– Сколько нам еще учиться, – говорил Джураев. – На каждом шагу. Может прав Петр Савельич, и напутали мы чего-то с Бободжоном этим.

При упоминании о Бободжоне Мая вздрогнула и покраснела.

– А Ризоев! – продолжал Саттар. – Конечно, мы были о нем не слишком высокого мнения, но никто не думал...

– Я всегда думал, – сердито сказал Сергей и замолчал, отвернувшись. Ему не хотелось говорить на эту тему. Он был зол на всех и прежде всего на самого себя.

– Он приставал ко мне, – тихонько созналась Мая. И, испугавшись своего признания, покраснев еще гуще, добавила, – и не ко мне одной…

И в ту же секунду Мае стало страшно, она боялась взглянуть на Шарифа, но инстинктивно почувствовала, как изменилось от гнева его лицо.

– Я его не боюсь, – испуганно говорила Мая, – я ему по морде как дала!

– А чего ж ты не сказала никому? – сердито спросил Ильин. Арба поднималась в гору. Узкая дорога над ущельем, бросаясь вслед мелкими камешками, словно наматывалась на колеса длинной неровной лентой.. Колеса туго скрипели, перемалывая щебень, как жернова. Старая каурая кобыла Машка с белой звездочкой на лбу, привыкшая к азиатской жаре, к сухой степи и каменистым горным дорогам, шла без понуканий равнодушно и уверенно. Несмотря на свои худые бока, где тонкая порыжелая кoжa обтягивала ей далеко выпиравшие бедра, несмотря на тоненькие ноги и сбитые много раз копыта, тянула арбу почти без усилий легкими движениями своей необыкновенно широкой уродливой груди. Когда дорога выравнивалась и ей становилось легче, она шумно вздыхала, но не прибавляла шагу. Ее не понукали. Сергей почти совсем отпустил вожжи. О Машке забыли, увлеченные разговором. Она это чувствовала и раза два даже обнаглела до того, что останавливалась и украдкой пощипывала из-под камней несколько пробившихся чахлых травинок.

– Чего ж ты молчала? – еще больше рассердившись, допрашивал Маю Сережка.

– Обидно было, – жалобно ответила Мая и робко посмотрела на Шарифа. Она проклинала себя за неосторожно сорвавшееся признание. Надо же было ей ляпнуть такое! Вот теперь Шaриф мрачный, как туча над Памиром. Как она могла все так испортить! Лучше бы ей совсем не ехать! Он теперь будет ненавидеть ее. Даже не посмотрит на нее.

Но ничто не укрылось от зорких глаз Саттара.

– А ты говоришь, – обратился он к Сергею. – Ты сперва посмотри на наших сознательных товарищей. Ты посмотри, что из себя представляет наш броневой авангард. Его любит девушка! Какая девушка! Если бы меня любила такая, да я бы один до самого Дюшамбе дорогу проложил.

Сергей засмеялся. Шариф угрюмо молчал.

– И вот девушка пожаловалась на обидчика, и он на нее уже смотреть не желает и готов не знаю что ей сделать… Как будто она виновата…

Шариф поднял оскорбленное лицо. В глазах у него была боль.

– Дурак, – сказал ему Сергей. – Ну и дурак. Она-то при чем! Видишь, девочка какая – не растерялась, за хамство дала, как следует...

Они все посмотрели на Маю, и, несмотря на то, что руки у нее были маленькие и нежные, решили, что Рахмату должно быть досталось крепко.

– Ну что ж! Хоть отчасти он получил по заслугам, – подумал Сергей.

Шариф молчал, но гнева уже не было на его лице. Мая благодарно смотрела на ребят, они улыбались ей.

– Долго еще ехать? – капризно спросила Мая. – Вот уже три часа они тряслись на арбе. Дорогa выровнялась, камней стало меньше, колеса выбрасывали за собой тоненькие струйки пыли, быстро расплывавшейся в тяжелое серое облако, неотступно тянувшееся следом.

– Долго еще ехать? – повторила Мая. – Мне хочется пить и спать.

Ей дали напиться из фляги, и подвинулись, чтобы она могла кое-как улечься, опустив голову в подостланную на дно сухую траву. Мая попыталась закрыть глаза, но солнце, казалось, прожигало веки. Тогда Шариф развязал шелковый платок, стягивавший его полосатый праздничный халат, который он надел ради такого дня, платок, расшитый искусными руками Марифат для любимого брата, и накрыл Маю от жгучих нетерпеливых лучей.

– Ты думаешь, – говорил Сергею Джураев, – не понимает пророк этот, что я под него подкапываюсь. Он понимает это не хуже нас с тобой. Его бы власть, он бы и меня приговорил задушить. Да только трус он. Он никогда не посмеет. Он же уцелеть хочет. Это ядовитая змея, но змея, у которой вырваны зубы.

– Смотри, – сказал ему Сергей. – Знаешь, сапер ошибается только один раз.

Его поддержал Шариф.

– Я вам давно хотел сказать, товарищ Джураев, зря вы не берете с собой оружие. Дело серьезное.

– Мое оружие – вот! – и Саттар серьезно постучал пальцем по cвoемy высокому смуглому лбу без единой морщинки, – и вот! – озорно посмеиваясь, он высунул язык, – а, в крайнем случае, – вот, – он сжал кулаки, и лицо его потемнело. – Оружие – нет. Здесь уже много ходило с оружием! Царские солдаты и эмирские калондары, белогвардейцы, англичане, басмачи… Нет, товарищи дорогие, с оружием здесь политика не делается.

– С оружием или без оружия, а я нахожу, что ты возмутительно беспечен, Джураев, – ответил ему Сергей.

 

 

 

VII

У Марифат дрожали руки, когда она наливала в треснувшую глиняную чашу кислое молоко.

– Мархамат, – сказала она. – Пожалуйста. – И не смела добавить ни слова от внезапного смущения. Подала молоко белокурой худенькой девушке и, согнувшись, приложила руки ко лбу и сердцу. Закрыв глиняной чашей лицо, так что видны были только над ее краями синие смеющиеся глаза, Мая выпила молоко одним духом и попросила еще. В двери, вытянувшись от любопытства, заглядывала Нодира, за ней – весь ее выводок. Вцепившись в юбку матери и ныряя в нее от робости, они смотрели на маины тоненькие светлые волосы, падавшие на худенькие плечи, на ее молочную белую кожу, на глаза, в которых им виделось голубое небо, и прятались снова. А Мая смеялась. Она взяла Марифат за руку, и Марифат стояла перед ней, приветливо улыбаясь.

– Какая она маленькая, – подумала Мая, хотя и сама была не больше.

Должно быть, по рассказам Шарифа ей представлялась женщина огромного роста, с большими руками, с резкими крупными чертами лица. И красоту ее Мая представляла себе совершенно иначе, на первый взгляд, Марифат показалась ей даже какой-то невидной, но она была, как две капли воды, похожа на Шарифа, и уже одно это понравилось Мае. А когда Марифат улыбнулась, Маю захватила ее улыбка.

– Сестра, – сказала Мая и решительно добавила по-таджикски. – Ала.

Марифат просияла, и вдруг они обнялись, Нодира смотрела на них, побледнев от волнения. Но Мая моментально вырвалась из объятий. Это было не в ее духе, и острота первой минуты встречи уже прошла. Мае хотелось все узнать и увидеть, она ходила по дому и по двору, рассматривая убогую утварь, трогала руками стены, расспрашивала по-русски. Марифат отвечала ей на своем языке, иногда добавляя по-русски несколько слов, и они были очень довольны друг другом. Про себя Марифат тут же решила, что обязательно научится говорить по-русски. Небольшой запас слов она вынесла из своих странствий, но как это было мало. Мая же не решила, а только подумала, что неплохо бы хоть немного поучиться таджикскому языку.

Нодира вдруг непривычно быстро для нее, мелькая босыми пятками, убежала к себе в дом. Ей вдруг стало ужасно смешно. Она сама не понимала, почему. Повалившись на стертые до дыр кошмы, она хохотала, катаясь по комнате, а из угла смотрела на нее Музоффара, и даже в унылом недоумении ее уже не чувствовалось жизни. Она больше не выходила на солнце, пряталась по углам. Казалось, она совсем вросла в землю, лицо ее стало серым как пыль, и она была, как мох, которым зарастали стены. Срок ее жизни близился к концу.

Марифат привела Маю в дом Нодиры. И Мая по очереди погладила по головам стайку ребятишек и сунула им на всех два куска колотого сахара, оставшегося у нее от утреннего чая. Они с визгом кинулись делить лакомство. А Мая поглядела на старую Музоффару, и, хоть страшна была старуха, но Мая ничем не выказала тяжелого впечатления, а приветливо спросила о здоровье.

– Аз ахволи шумо пурсем!

Эту фразу Мая долбила с Шарифом всю дорогу и теперь произнесла очень уверенно. Нодира насмешливо махнула рукой.

– Какое там здоровье! Она и слов-то ваших не услышит.

Но Музоффара услышала маины слова, хоть их смысл и не дошел до нее. Широко открытыми глазами она смотрела на Маю. Уже давно никто не видел глаз Музоффары. Музоффара протянула к ней трясущуюся pyку. И вдруг резко заколыхались морщины на ее лице, она спросила хриплым голосом:

– Кто это? Кто? Кто пришел к нам в дом?

– Это наше счастье пришло, бабушка, – ответила ей Марифат.

Но Музоффара уже не слышала, она глубже прежнего ушла в свой заросший мхом и плесенью угол, и затихла, только светящиеся глаза ее провожали Маю до той самой секунды, когда она покинула дом Нодиры. Так в последний раз заблестели глаза Музоффары.

Мая с недоумением смотрела на женщин. А они не могли ей ничего объяснить. У Марифат поверх смуглой кожи выступил яркий румянец от досады. Но Мая засмеялась и пошла по улице поселка. Она кончиком ноги подбрасывала на дороге мелкие камешки и осматривала все и всех с непринужденным видом.

Старый Набизода в сопровождении мираба, муллы, Файзуллохона и еще нескольких человек попался им навстречу. Он был в длинном халате до земли, в белой остроконечной чалме. Он шагал торопливо, и ноги его путались в длинных полах, волочившихся в пыли, и смешная фигурка его казалась убогой и жалкой. И Мая откровенно захохотала ему вслед. Женщины глядели на нее испуганно. Мая, не понимая их взглядов, засмеялась еще громче. Тогда засмеялись и они, прикрывая лица платками, чтобы никто не видел. А старый Негмат Набизода поперхнулся слюной от негодования, и лица его спутников не сулили добра.

Женщины робко смотрели на Маю из-за кривых дувалов. Их лица прятались в зелени фруктовых деревьев, кроны которых переплетались над головой. Им было страшно, они видели маины голые ноги в резиновых тапочках, которые прозвали почему-то на стройке американками, они видели маины голые руки, голую шею и глубокий остроконечный вырез платья, открытые волосы, солнцем лившиеся на плечи. Это было так непривычно, так опасно. Страх сжимал их сердца. Но вместе со страхом было что-то новое, какая-то недозволенная радость, маленькая, робкая, она цвела в самом потаенном уголке. Некоторые осмеливались улыбнуться.

У старого чигиря собрались мужчины. Они слушали приехавших. Были здесь Шариф и Икрам, они сидели рядом. По молчаливому уговору, они никогда ни о чем не расспрашивали друг друга и держались, как хорошие родственники, вместе. Они слушали сейчас Саттара Джураева, который рассказывал им о строительстве железной дороги и о том, какое это будет иметь значение для страны, для этой земли, для этой долины, для них. Они слушали спокойно и вначале ничем не выражали своего удивления. О дороге они уже слышали, но представляли ее пока что очень смутно. У некоторых в глазах Сережка Ильин прочел неподдельный интерес. Но Джураев внезапно поднял голову, столкнулся с одним взглядом, который ему не понравился. Будто снова подали в горсти дымящегося риса глубоко зарытую кость...

Икрам, слушая Джураева, думал о том, как теперь обернется жизнь и что все это значит для него и для Марифат. Как раз в эту минуту он увидел ее. Она подходила сюда с Нодирой и русской девушкой. Брат ярко улыбнулся ей навстречу. Но Икрам смотрел неодобрительно. Это было уж слишком – придти на собрание мужчин! Глаза Марифат перехватили его неодобрительный взгляд, и Икрам опустил глаза. Женщины усаживались рядом, подбирая под себя коленки в полосатых узких штанах. Мая поглядела на них и попыталась утроиться также, но колени ее обожгла горячая пыль. Тогда Марифат раскинула перед ней край своего платья. Мужчины вопросительно смотрели на Джураева и Ильина. Женщин полагалось немедленно с позором прогнать, но сейчас главными здесь были Сережка и Саттар, и их мнение решало все. По-видимому, они не нашли в приходе женщин ничего необычного, тогда двое мужчин подвинулись, чтобы женщинам было лучше видно. Нодира завернула край рваного платка, и открыла маленькое розовое ухо. Оно напоминало о прежней юной Нодире, которой уже не было. Сидевшие рядом мужчины невольно смотрели на это крошечное красивой формы ухо, в котором дрожала поломанная дешевая серебряная бляшка. Нодира заложила платок за ухо и стала внимательно слушать.

Мая сначала вслушивалась в непонятные фразы. Потом ей это надоело. Она уловила несколько знакомых названий: Шурчи, Сурханы и поняла, что речь идет о дороге. Тогда она стала оглядываться вокруг. Она не видела в происходящем ничего необычного. Ее заинтересовало колесо чигиря. Она толкнула Марифат, которая сидела ближе к ней, и стала знаками расспрашивать о его назначении. Марифат поняла вопрос, но объяснить не сумела. Она вытягивала руки и шевелила пальцами, показывая, как льется вода, журчала и булькала губами. Но Мая не понимала и смеялась. Ей казались смешными движения Марифат, Сережка Ильин смотрел на нее укоризненно. Тогда в дело вмешалась Нодира. Она сложила горстью руку и поднесла ее ко рту, делая вид, будто пьет, потом сделала несколько судорожных движений горлом, изображая смерть от жажды, потом показала рукой на сухие поля, и Мая побледнела, поняв. Она все смотрела потом на серые поля, на изломанное, уходящее вниз полотно, на чахлую редкую зелень. И веселое настроение маино испарилось, как капля воды на раскаленном камне, а спор между тем разгорался.

– Большая дорога? – тихо спросил Мухаммаджон.

– Большая, – ответил Джураев. – Очень большая. Ведь раньше мы были отрезаны от всего мира, а теперь по этой дороге привезут сюда товары, машины, книги…

– Зачем нам книги? – сказал дрожащий от злобы голос. – Зачем нам машины? Мы ничего не хотим! Нам ничего не надо! Оставьте нас в покое!

Саттар обернулся и увидел маленькие, как булавочные головки, как глазки рассерженной змеи, как черные песчинки, глаза. Говоривший это захлебывался слюной, белая пена собиралась в уголках его губ.

– Мы тут много лет, никого не трогали. Зачем к нам идут чужие люди? Зачем к нам везут чужие вещи? Зачем нам говорят лишние слова?

– Мы ничего не хотим! Оставьте нас в покое!

А Мухаммаджон, не обращая никакого внимания на сердитое ворчание дурного глаза, спросил:

– А нас берут туда на работу? Меня, скажем, взяли бы?

– Конечно, – рассеянно ответил Саттар. – Вот Шариф работает у нас. Хорошо работает...

Марифат гордо улыбнулась, булавочные головки впились в Шарифа. Мухаммаджон мечтал:

– Хорошо бы уйти туда!

– Зачем нам машины, – тихо сказал Сафар. – Что такое машины? Целый год я слышу это слово, а оно ничего не говорит моему сердцу. Говорят, они большие и тяжелые, что им делать в нашем тесном кишлаке.

Заговорил Сережка Ильин.

– Всякие бывают машины, бывают такие, которые копают землю, бывают такие, которые сеют зерно. Бывают такие, которые жнут хлеб, бывают такие, которые обмолачивают его...

Они слушали недоверчиво. Из века в век они вскапывали землю неуклюжим омачом, веяли зерно молой – попросту пучком хвороста. А обмолачивали хлеб животные, топча его копытами…

– Все равно, – злобно бормотал Абдуррахман. – Нам не нужно машин!

– Вам трудно понять сейчас, как много это значит для вас, – говорил Саттар, стараясь не видеть его буравящих глаз.

– Вы еще не представляете, что такое – новая жизнь. Это свет, это вода, это здоровье, богатство...

– Чтоб вы ослепли! – бормотал по-узбекски дурной глаз. Саттар побледнел и отвернулся. Он сделал вид, что не слышал. Сергей не понял, Нодира плюнула сквозь зубы в сторону Абдуррахмана. А Икрам сказал, не глядя на него:

– Ты от ишака родился, дурной глаз.

И мужчины захохотали. Марифат благодарно посмотрела на Икрама. Каждое недоброе слово, которое она слышала, она воспринимала, как удар ножом. Ободренный ее улыбкой Икрам сказал:

– Я знаю железную дорогу. Она возит людей взад и вперед. Где надо идти восемь дней, дорога довезет за один день. Хорошо, что у нас будет дорога. Быстро все будет…

– Быстро пройдет наша жизнь, – тоскливо сказал молчавший до сих пор Рахматулло. – Пусть так. Все равно.

Дурной глаз встал и пошел прочь. Походка его была качающейся, неровной. При ходьбе мотались вправо и влево рваные полы халата.

– Бедней его нету в Лои Сиех человека, – сказал извиняющимся голосом Сафар.

Всем было немного стыдно перед гостями.

– И злей его нету! – смело крикнула Нодира. – У него сердце, как у змеи. Он черный, темный человек! Не надо его слушать, начальник! – Она обращалась к Джураеву, и он улыбнулся.

– Надо жизнь новую делать! А то плохо нам! Плохо нам жить! Умирать можем! Давай дорогу! Давай машины! Книги давай! Мы сами будем книги знать! И детей научим! – она почувствовала косые взгляды окружающих и обернулась к ним:

– Стыдно, скажете, мне среди вас разговаривать? Совесть потеряла Нодира! Жизнь меня бесстыдной сделала! Голод меня бесстыдной сделал! Несчастья меня бесстыдной сделали! Вы за своих женщин скажете. За меня кто будет говорить! Кто расскажет про мою беду! Про моих детей! Может, вы скажете? Так что же вы молчите? А если молчите, так слушайте, что я скажу. Нужна нам дорога! Очень нужна! Больше не можем так жить! Погибаем!

Нодира потрясла согнутыми пальцами перед молчаливыми лицами и ухватилась за подбородок. У нее исказилось лицо. Она хотела сказать еще что-то и не смогла, зарыдала. Мужчины хмуро молчали. Сафар отвернулся.

– Где пройдет дорога? – вдруг спросил охотник Махмуд.

Саттар наклонился и стал палочкой на песке чертить план. Все внимательно следили за его рукой. Его начали засыпать вопросами. Нодира уже не рыдала. На щеках ее остались сплошные подтеки слез, она судорожно вздыхала и не смотрела ни на кого. Мая осторожно положила худую руку ей на плечо.

С полудня Марифат начала мучить тревога, она не понимала ее причины. Она успокаивала себя, смеялась и шутила, никому не показывала вида и не говорила о своих страхах. Она вдруг стала говорить много и часто, и хоть Мая ничего не понимала из ее слов, она все говорила, говорила, стараясь унять волнение. Но тревога не проходила, она смотрела на казавшуюся ей необычайно высокой (Икрам был намного ниже) фигуру брата, и грудь ее сжимала тоска. Она смотрела на соломенные волосы Маи, и ей хотелось плакать. Она потихоньку уговаривала себя не грустить, когда все так хорошо. Все было напрасно, она утомилась от бесполезного разговора и вдруг замолчала, оборвав речь на половине фразы, давая волю гнетущим предчувствиям. Больше она уже не говорила ни слова, а только сидела рядом с Маей, заглядывала в ее глаза и осторожно гладила ее руку. Мае даже не хотелось уже больше этой тихой ласки. Она не любила нежностей. Но Мая ничего не сказала Марифат, опасаясь обидеть ее.

Они уехали поздно, когда жара уже начинала спадать. Марифат порывисто прижалась к Мае, а потом легко, как маленького ребенка, подняла ее и положила в арбу, смеясь. Ей это доставило удовольствие, а Мая и опомниться не успела. Горячая рука Марифат еще несколько раз скользнула по ее плечам. А потом Марифат погладила старую Машку, которая добродушно и лениво покивала ей своей белой звездочкой. Потом Марифат побежала в дом и, вернувшись, сунула в арбу кусок жесткого, как жмых, сухого мяса. Мая хотела его вернуть, но Марифат отчаянно замотала головой.

Она осталась стоять на дороге и долго стояла, когда арба уже скрылась за поворотом, опускающееся солнце выбросило в долину еще несколько уже опустошенных холодных лучей и скрылось. Марифат все стояла на дороге, и все та же непонятная тоска давила ее плечи.

 

 

 

VIII

Они уже были далеко от Лои Сиех. Узкое ущелье кончилось. Спотыкаясь и раскачиваясь, катилась арба по обрыву, где внизу шумела и гремела камнями река. Ребята дремали. Шариф тихо пел что-то, отпустив поводья. Дремала и Мая. Сонный Сергей сказал:

– Засветло не удалось доехать нам, – и задремал снова.

Словно гром грянул над головой. Мая увидела перекошенное лицо Шарифа. Тяжелая сила вытолкнула ее из шаткой арбы, и, не успев даже уцепиться за борт руками, она скатилась по обрыву. Ее ударило о выступ скалы. Она попыталась ухватиться за него, но он был скользкий, а наверху гремели выстрелы, кто-то крикнул. Мае послышался голос Рахмата Ризоева. Все это произошло в одно мановение – сорвавшись с выступа, Мая упала прямо в холодные струи, ударилась о камень и потеряла сознание, тихо подталкивая тело девушки о камни, река понесла ее вниз по течению.

Шариф и не думал о том, чтобы ее спасти, когда столкнул вниз с обрыва. Уберечь от позора! Но и эта мысль еще не успела оформиться в его мозгу, почти в ту же секунду, когда ударили выстрелы, он обеими руками столкнул Маю вниз в бурлящие струи, и сразу же почувствовал ожегшую плечо боль, рванулся куда-то, опрокинулся через борт арбы на землю, рядом со старой Машкой, уложенной первой пулей.

Три тела лежали рядом на обрыве. И лошадь.

– Женщина! – сказал сухой маленький старик. – С ними была женщина.

– С ними больше никого не было, – возразил ему кудрявый парень в бухарской рубашке. –– Была женщина, – повторил старик. – Ищите ее, она может узнать и выдать.

Они обыскали все вокруг. Никого не было. Стало уже совсем темно.

– Домуллоджон, – сказал парень нетерпеливо, – может быть женщина и была, но ее здесь нет. Стало быть, она ничего узнать не может. Не бойтесь, домулло.

И парень нагнулся к убитым, блеснув ножом, должно быть, хотел изуродовать лица. Старик остановил его.

– Кто боится? Пусть женщины боятся! Не путай страх с мудростью и никогда не делай ничего лишнего. Не надо трогать лица, пусть их узнают! Узнают и запомнят! Делай свое дело, сынок!

Двое парней подняли одно тело и, раскачав, бросили вниз. Также поступили и с остальными. Старик торжественно выпрямился над обрывом, поднял руки, разлетелись полы его халата, и заблестел у пояса новенький английский маузер.

– Да не повернет река свои воды обратно! Да не вернется в нашу землю дух неверных!

 

 

 

IX

В том месте, где река делала крутой изгиб, вынесло Маю на берег. Оглушающий шум жизни встретил Маю, когда она вырвалась из тяжелого оцепенения.

Ее знобило, казалось, что голова раскалывается, в сбившееся, облепившее тело платье набились камешки и песок, но не было сил выбрать их, и не унималась настойчивая, отовсюду идущая боль.

Постепенно шум становился все тише, и Мая поняла, что это шелестит река. Она черной, густой непрозрачной массой уползала в темноту. И вдруг поняв, что случилось что-то непоправимое, ужасное, Мая в отчаянии забилась на камнях, которые ранили ее тело, но она даже не чувствовала боли. Горели разбитые губы. Мая зачерпнула несколько раз воды в горсть и напилась. – Течение, – вспомнила она, когда вода настойчиво потянула с собой ее ослабевшую руку. – Надо идти вниз по течению, только вниз. Она спотыкалась, падала, ползла, цепляясь за камни и подтягивая к ним свое невероятно тяжелое тело.

Когда утром ее увидели женщины, вышедшие к реке мыть и чистить тяжелые медные котлы, она сказала им:

– Стройка... – и упала в мокрый и вязкий речной песок.

Когда ее, завернутую в грязную душную курпачу, принесли на строительство застенчивые кишлачные парни, она бредила. Слов нельзя было разобрать. Костя, прижавшись ухом к ее обжигающим губам, смог уловить несколько слов из ее невнятного бормотания:

– Вниз по течению... Только вниз... Минер...

– Какой минер? – спросил Костя.

– Надо оружие! Минер ошибается только один раз...

С головного участка примчался врач Андрей Погодин.

Встревоженные ребята уже давно отправились на поиски товарищей.

Мая горела, она лежала, запрокинув раскаленную голову, тяжело дыша, выговаривая что-то несвязное.

– Воспаление легких, – сказал Андрей, осмотрев Маю. – Должно быть, девочка долго пробыла в ледяной воде.

К вечеру этого дня нашли тела Саттара Джураева и Сережки Ильина, нашли их в реке. Они сцепились вместе, и их медленно уносило вниз по течению. А Шарифа найти нигде не удалось.

Их похоронили рядом. На могилы положили тяжелые камни. Петр Савельевич попросил слова. Он стал у открытых могил и снял узорную тюбетейку.

– Товарищи! – сказал он и посмотрел вокруг. На него смотрели десятки, сотни глаз, наполненных горем, возмущением, ненавистью…

– Товарищи! – сказал он еще раз, – вечная память дорогим нашим ребятам Джураеву Саше и Сергею Ильину! – Он замолчал и прижал к лицу скомканную тюбетейку. Молчали ребята вокруг. – Пусть их светлые жизни, – сказал Петр Савельевич напряженным высоким молодым голосом, – которые они отдали за то, чтобы люди были счастливыми в этом краю, – их светлые жизни будут, как звезды, гореть над нами! Их имена останутся в нашем сердце. Будем помнить их, товарищи! Чтобы друзей наших любить! Чтобы врагов наших ненавидеть!

Петр Савельевич выстрелил в воздух из револьвера. А ребята подрывники еще до этого заложили тол под небольшой холм, который был предназначен к сноске по плану работ. Они запалили шнур, и желтый глиняный холм со страшным грохотом, сотрясшим степь, взлетел на воздух. А когда пелена рассеялась, ровное место и мелкие комья разбитого грунта были там, где еще несколько минут назад торчала серая плотная груда глины.

 

 


Комментарии

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.
Графические задачи
Перепишите символы с картинки (соблюдая верхний / нижний регистр).