Дастан о женщине

Дастан о женщине

 

 

Диваны и Дастаны восточной поэзии.

 

На Востоке поэты писали сборники стихов (диваны) и поэмы (дастаны).

Прошло почти пятьдесят два года со времени гибели Зори Дановской, не узнанного (или почти не узнанного) публикой, не ставшего известным автора: поэта, драматурга, писателя, переводчика. Она родилась в 1930 г, в Одессе, а погибла в нелепой автомобильной катастрофе 2-го октября 1957 года в Подмосковье. Ей было двадцать семь лет. Зоря окончила восточное (персидское) отделение Филологического факультета МГУ в 1954 г. По распределению почти два года работала в Таджикистане, в Таджикгосиздате редактором. По состоянию здоровья ей пришлось уехать из Таджикистана. В Москве она около года работала дома (за столом, в котором и накапливался багаж ее произведений). Она хотела найти работу, отвечающую ее взглядам, знаниям, интересам. Когда это осуществить не удалось, поехала заведовать клубом в Подмосковье. Там, по живым впечатлениям от жизни и работы в деревне, она написала пьесу «Вольные мастера» и отослала ее в журнал «Театр». А через несколько дней трагически погибла в дорожной аварии. Дорога на Петрово Дальнее. Первым читателем пьесы в журнале «Театр» оказалась Наталья Крымова. Страстным сторонником и защитником пьесы сразу стал Николай Погодин, главный редактор журнала «Театр», известный советский драматург. Он очень жалел, он корил себя за то, что «проглядел» раньше талант молодого Автора. Посмертно пьеса была опубликована в журнале «Театр». В предисловии к пьесе Николай Погодин писал: «…Таких людей надо постепенно узнавать, или, точнее, открывать, чтобы понять, как умеют они выражать сильные мысли и какая глубокая душа отражается на их лицах…».

Пьеса была поставлена в Центральном детском театре в 1959г., (режиссер А. Эфрос). Пьеса «Любка-Любовь» (1956) поставлена в Театре Советской Армии в 1959 (режиссер Б.Львов-Анохин), во многих других театрах: в Ленинграде, Киеве, Мурманске, Владивостоке. Пьесы «Человек за бортом», «Сафо», самая загадочная пьеса Зори, как и другие пьесы, не были напечатаны, не были поставлены. Наталья Анатольевна Крымова посвятила несколько работ исследованию творчества Зори Дановской: ее стихам, драматургии, прозе. Работы Н. Крымовой были напечатаны в журнале «Новый мир», а также вошли в книгу ее работ о людях Театра «Имена». В 2005 году вся книга «Имена» была включена в трехтомный Сборник статей Н. Крымовой, выпущенный издательством «Трилистник», куда тоже вошла работа «О Зоре Дановской», которая даже в этом сборнике статей, в этом Собрании блестящих талантов обращает на себя внимание.

В радиопередаче «Зорька-Зоренька» 07.02.60 г. Наталья Анатольевна Крымова говорит: «Сколько мог написать один человек, прожив на свете двадцать семь лет. Зоря написала восемь пьес, огромный роман о Таджикистане, несколько повестей и рассказов, огромное количество стихов и еще больше перевела с персидского и таджикского языков, которые хорошо знала. Она была филологом по образованию и глубоко интеллигентным человеком».

Зоря работала редактором в Таджикгосиздате по распределению. Понятно, что она приехала в Сталинабад* по железной дороге поездом Моска – Сталинабад. Но ее жгучий интерес ко всему окружающему гнал ее узнать, а что это за дорога, что она значила для земли, куда она ехала работать. Дорога! Любимая тема Зориных стихов. Как и позже в работе над пьесой «Вольные мастера», она жадно впитывает в себя все окружающее: историю строительства дороги (1929 г.)**, судьбы людей, строивших ее, судьбы людей, для которых строилась эта дорога, их быт. У нее возникает вопрос: все ли из них безусловно приветствовали появление дороги? Она узнала, что страна посылала в республику лучшие кадры: строителей, геологов, медиков, учителей, юристов, посылала технику, продовольствие, книги. Окружающая обстановка постоянно перерабатывалась, переплавлялась в голове, в душе, ложилась на бумагу.

Сейчас во всем мире очень многих волнует тема женщины Востока. Сегодня XXI век. Снимаются фильмы, устраиваются парламентские слушания: о правах женщин, о насилии в семье, о следовании предписаниям Корана. Выпускница МГУ увидела это в жизни в 54-ом году. Увиденное взволновало ее до глубины души, подвигло на литературный труд. Возникает вопрос: с какого языка и на какой язык переводил Автор? Ответ понятен: Автор переводил с русского на таджикский и с таджикского на русский – не роман – жизнь! «И текут медленные слезы, как текут слезы камеди у дерева пистэ» (З.Дановская. «Дастан о женщине»).

Мая Дановская

*Дюшамбе – Сталинабад – Душанбе - разные названия одного города

** Тогда же (1929г.) Таджикская Автономная Республика Узбекистана стала Союзной Республикой СССР.

 

 

(Поэма. Легенда.)

Пролог

I

Высокая худая женщина откинула темные тряпки, закрывавшие ее лицо и разорвала тугой ворот платья, потерявшего от времени цвет. Ей было жарко. Присев на корточки, она напилась из источника, который прозрачно звенел рядом, бросаясь пригоршнями бусин из чистого стекла, наполненных солнцем. Она так и осталась сидеть, на корточках, расставив колени, которые острыми углами выпирали из-под платья, туго натянув подол. Из-под него выглядывали босые коричневые сморщенные ноги. Им было горячо на раскаленном камне, но женщина не чувствовала этого. Она, задумавшись, потянула с головы платок, открылись волосы, черные, густые; словно белые струны, их разделяли прямые и суровые поседевшие нити. Несколько слезинок упало из ее глаз, и, ощутив их, сердито зашипели горячие камни. А потом она запела, и песня была неразличимой, как когда-то яркий, а ныне поблекший узор на широком платье; не было ни мелодии, ни слов, только горечь – ведь надо было ей освободить свое сердце. И она обхватила колени руками и, покачиваясь, пела над источником, и ее горькая песня терялась среди раскаленных камней.

Дорога вела в горы. Здесь не было ветра. Солнце в тот час стояло над самой головой, и некуда было от него укрыться. Но женщина и не пыталась укрываться от солнца. Она только не смела поднять на него глаза. До последних дней она боялась всего на свете. Пришел час, когда она откинула страх, как вот теперь откинула платок с головы. Поэтому она смеет смотреть на солнце. Только бы оно не рассердилось! Только бы страх не вернулся! Так, не видя его, она чувствовала его горячую ласку, так оно было ближе ей, добрее. А смотреть не надо. Смотреть она решила только себе под ноги. И еще она могла смотреть на этот дрожащий источник, откуда вырывались толчками потоки воды; как будто кровь приливала к сердцу.

Вода была зовущей и нежной, и женщина, оборвав свою тоскливую песню, опустила в источник усталые обожженные ноги. Осмелев, она до пояса разорвала платье. Ее лицо постарело рано, но тело оставалось молодым. Теперь ее оставил страх. Теперь все было можно. Она с любопытством рассматривала свою нежную теплую кожу, на которой резко легли рубцы от ударов плетью, свою крепкую небольшую грудь. А за пазуху ей со смехом сыпались брызги и заглядывало солнце. Тогда она, уже ничего не боясь, подняла к нему голову и улыбнулась виноватой улыбкой.

И солнце не покарало ее за дерзость, а только еще ласковей тронуло ей щеки и улеглось на груди.

Оно уже опускалось. С противоположной стороны ущелья летела короткая черная тень. Она была похожа на шерсть. Это наверху на обрыве торчал редкий высохший от зноя кустарник, и край его, очерченный солнцем, казался косматым и рваным. Она, вздохнув, долго рассматривала тень, ее причудливые очертания, потом поднялась, кое-как стянула края разорванного платья, повязала голову платком, и солнечный свет в ее глазах погас. Они стали темными и непрозрачными, как тень над обрывом, откуда сразу же потянуло холодком. Осторожно переступая с камня на камень, женщина двинулась дальше.

У нее хватило сил еще на три дня. Потом она упала. Упала, ей уже не захотелось вставать. Она чувствовала странную легкость. Все эти дни она ничего не ела. Вода в горах была в избытке, но не было пищи. Весной она могла бы есть корни и молодые побеги. Сейчас все было дочиста выжжено солнцем. Все последние дни у нее от слабости кружилась голова. Она могла бы пройти еще немного, если бы у нее было куда идти, если бы хоть какой-нибудь конец мог быть у этой дороги.

Но не было конца. Должно быть, ее искали где-то там позади. Не дай бог, если найдут! А какой может быть путь у женщины, которая бежала от мужа. В целом мире нет ей приюта. Честный мусульманин не захочет впустить ее под свой кров. Пусть Аллах накажет ее страшной карой, чтобы страх расцвел благодатным цветком на ее позорной и страшной кончине! Чтобы те, которые родились женщинами, боялись ее страшной участи!

Страх! Но у нее нет страха, она лежит, опустив голову между руками. Воспоминания идут к ней длинной и скорбной толпой. Она говорит хорошие слова тем, кто делал ей добро. Она никому не желает зла. Словно высекаясь из темного камня, приближается ожесточенное злое лицо мужа. Она и ему не желает зла. Жизнь сделала его таким. Горе и бедность ожесточили его душу. Но и она не могла терпеть. Вот и ушла. Ей захотелось приподняться. Ручей быстро бежал рядом. Она вдруг засмеялась. Со стороны это было бы незаметно – у нее не было сил шевелить губами. Она засмеялась где-то внутри, глубоко, глубоко. Нет ничего. Только горы, только небо, и этот маленький ручей, и свобода, и такой желанный отдых. Она уже ничего не боялась и умирала счастливо. Она мысленно попрощалась со светлым небом и высокими вершинами, и с неугомонней водой, и еще она помолилась Аллаху, чтобы он не оставил своею милостью дочь ее Марифат и сына Шарифа. А потом она снова опустила голову в свои жесткие ладони и забылась.

 

II

По вечерам клубами черного дыма в долину спускались тучи; пробиваясь сквозь них, ложились на землю рваные пятна, похожие на пятна засохшей крови. Где-то там за волнами хребтов стремительно опрокидывалась вниз золотая чаша и, падая стремглав, скрывались за вершинами последние капли света.

Дожди прошли три дня тому назад, но не просыхала доходившая до колен грязь, и не могло ее осушить яркое, но yжe прохладное осеннее солнце.

Поднимая черные фонтаны, грузовик промчался по Дюшамбинской*. На глинобитной, побеленной недавно кибитке у низенькой двери сияла вывеска – яркие, как солнечные пятна, буквы выстроились в две надписи – русскую и таджикскую, возвещавшие о том, что здесь находится Центральный Комитет Коммунистической Партии Таджикской АССР.

Длинная кривая улочка уходила, петляя, вверх. Набросив на голову черный халат, с трудом вытаскивая из засасывающей грязи босые почерневшие съежившиеся ноги, опираясь глубоко уходившей в грязь суковатой палкой, сгорбленная маленькая женщина перебиралась через дорогу.

Высокий человек в защитном френче и забрызганных грязью сапогах выпрыгнул из кабины на камни, положенные у входа.

– Карамов, – назвал он себя дежурному.

Двери раскрылись и пропустили его.

Там уже ждали. Двое поднялись ему навстречу, один молодой, другой – постарше. Метнулся от стука двери язычок керосиновой лампы, и его отблеск зажегся на секунду в черных глазах молодого.

На стене висела старенькая потрепанная карта. Пятна золотисто коричневой краски осветились от близко поднесенной лампы, где под стеклом плясало и билось пламя. Деревянная полированная указка, завезенная сюда, видимо, каким-нибудь энтузиастом – учителем из России, прочертила вдоль коричневых пятен резкую длинную черту.

– Смотри, бача, – сказал молодому старик. – Смотри и запоминай. Так начинается новая жизнь.

И молодой ответил:

– Я запомню.

 

*У Автора – везде написано Дюшамбе. Сейчас пишется Душанбе.

 

 

 

Часть первая


Глава I


Возвращение

 

I

Поезд довез их до Термеза. За всю дорогу Марифат не сказала ни слова. Со всех сторон их тесно обступили люди. Пахло потом, пылью и прелыми яблоками – они были свалены кучей на верхней полке, их крепко прохватило спекшимся воздухом, и пьяный томительный запах стекал оттуда прямо в лицо. У дверей, размахивая потертыми рукавами халатов, отчаянно ругались какие-то женщины, их голоса настойчиво лезли в уши, не давая забыться. В пылу ссоры неприлично обнажались их лица, и Икрам от нечего делать разглядывал нежно очерченные круглые подбородки и маленькие рты, похожие на спелые плоды черешен. Обе были совсем молоденькие, голосистые, нарядные. Они кричали все громче и громче, а потом ринулись в драку, стали рвать друг на дружке платье, вцепились в волосы. Лица и головы их совсем раскрылись, но они даже не замечали этого. Тогда в дело вмешались мужчины. Драчуний развели и пристыдили. Они опомнились. Опомнившись, они стали торопливо закрывать лица, но продолжали звонко выкрикивать ругательства, сулили друг дружке все возможные беды, несчастья, и пряча руки под белые покрывала, спускавшиеся из-под узорных шапочек, потихоньку отирали слезы. Сосед шепнул Икраму, что это жены бая, который едет в вагоне рядом. Сосед подмигивал, приглашая посмеяться, но Икрам равнодушно отвернулся. Он заметил еще при посадке сонное, заплывшее лицо, богатый стеганый халат и мягкие из дорогой кожи сапоги человека из соседнего вагона. Лицо его напомнило Икраму отца, и он задумался. Было над чем подумать. Они возвращаются. Может быть, Икрам найдет отца и поклонится ему, осудившему сына на изгнание. Этого Икрам не знает. Пошел бы, может быть. Не ошибся ли он, покинув отца, нарушив законы предков, променяв хорошую (ой какую хорошую) жизнь на ласки этой женщины.

Но она красива. Красива, как красавицы «Гургули» – извечной сказки, и другой такой нет. Подумать только, что она должна была стать женой Назарали! Старого маленького Назарали с длинными желтыми зубами! Нет! Ни о чем не надо жалеть. А на сердце все-таки неладно. Это потому, что они опять подъезжали к этому проклятому городу, который манил Икрама, где одолевало его искушение.

А Марифат молчит. Она сидела на мягком мешке с кошмами, закутав голову белой шелковой шалью, не обращая внимания на вонь, духоту, крики. Она молчала, и Икрам не видел ее глаз, ее лица. О чем она думала? Может быть, у них одни и те же мысли? Икрам тоже не произнес ни слова. Женщина не хочет разговаривать – пусть женщина молчит. Ниже чести мужчине обижаться на женщину.

Он смотрел в тусклое окно, покрытое пылью. Даже пыль раскалилась от солнца. Отодвинувшись от полотна железной дороги, лениво уползали назад густые заросли янтака и тугаев, за которыми невидимая журчала по камням река, а дальше была граница, и небо на горизонте сияло уже над Афганистаном. Там его мать, сестры. Никто не попрекнул бы там прошлым семью Шарифбоя. А он остался здесь. Но тайная надежда снова забилась в его сердце.

На станции было полно народу, суетились красноармейцы, шла проверка документов. Чеканя шаг, прошел патруль: темнокожий узбек (как знамя нес он свою форму и винтовку) и бритоголовый русский. Все расступались перед ними, и страх холодом обжег все внутри Икрама. А у них уже проверяли бумаги. Maрифат, расстегнув халат, не смущаясь, доставала из-за пазухи пожелтевшие, покрошившиеся на сгибах листочки и подавала патрульным, не глядя. А парень с кубиками в петлицах, в выгоревшей гимнастерке, с облупившемся от загара носом, козыряя и вежливо улыбаясь, задавал Марифат вопросы. Едва сдерживая дрожь внутри, Икрам слегка подтолкнул женщину, чтобы улыбалась тоже. Но она безучастно отвечала этому большевику, а потом, когда все уже закончилось и обошлось, даже не обратила внимания на ругательства Икрама.

В полдень они сидели на мешках с вещами и хрустели спелыми сладкими арбузами, поплевывая угольно черными семечками, и заедали мягкими, еще теплыми пресными лепешками, вытирая их ломаными кусками липкий розовый сок, струившийся по подбородкам. И разомлевший от солнца и от благополучного исхода той опасной истории, Икрам, все же ощущая ростки надежды в своем сердце, спросил жену:

– Может быть, здесь останемся? Не поедем дальше?

Совсем недалеко была эта заветная черта, за которой – желанная свобода. Только бы обмануть еще раз этих людей, перебраться через Пяндж. Отец без сомнения простил бы его теперь. (Теперь время такое – не до ссор). Снова были бы стада баранов, как было раньше, всегда... И было бы много шелковых халатов, а у Марифат – золотые серьги и браслеты. Но глупая женщина не хотела понять своего счастья. Сколько раз он говорил ей об этом, но она не желала слушать. Какая непонятная сила притягивала его к ней? Сколько несчастий из-за нее, из-за нее одной…

И вот она опять отрицательно качнула головой. Нет. Лучше ехать дальше. Ей хотелось домой. Домой, туда, где женщины не закрывают лица, где все знают ее. Там остался Шариф, маленький Шариф, и она отчетливо видит его черные босые ноги, раскидывающие на тропинке камни. Как это было давно! Шариф уже вырос, наверное, и она могла не узнать любимого брата. Да и как примет ее кишлак! Как примет ее брат? Ведь она нарушила закон, она бежала с Икрамом, и сейчас еще старики могут снова осудить ее и побить камнями или задушить шелковыми платками, как задушили много лет назад Солиду – ее подругу. Или ее приговорят к изгнанию и она погибнет в горах, как мать когда-то…

Обжигал горячий ветер афганец. Может быть, его привозили памирские контрабандисты? Они везли оттуда из Афгантстана тонкие белые шали из кашмирской шерсти, ковры, где ярким шелком были вытканы песни о подвигах древних героев, серебряную посуду с чеканным узором – красивые дорогие вещи везли они. Можно подумать, что там в Афганистане все люди жили, как эмиры. Но почему же дует оттуда этот горячий горький ветер, поднимающий клубы пыли?! Пыль разъедает глаза, и слышатся стоны в налетающих порывах. Он приходил сюда, как вестник горя, как крик о помощи летел он над степью…

Нет! Пусть сотни несчастий станут на ее дороге, Марифат не хотела туда!

Скрипели ободья колес, тряслась арба по пыльной разбитой дороге. Икрам купил на базаре арбу, осла и серую козу с длинной шерстью. Спотыкаясь, она брела за арбой, иногда падала и жалобно визжала, словно острым камнем резало ухо. Марифат спала наверху, укрывшись халатом. Ночью черный небосвод опускался вокруг. Звездочкой зажигался костер. Волнующиеся хлопья огня отражались в глазах Марифат. И Икрам не мог оторвать от нее взгляда. Икрам притягивал ее к себе за тонкие твердые плечи. От ее губ и волос пахло ночной свежестью и сухой травой, травинки набились в густые косы, а кожа у нее была нежная и прохладная. Икрам прижимался губами к ее щеке под самым ухом, и у его губ плескалась в маленькой жилке быстрая горячая кровь... Если бы не это ее проклятое равнодушие, которое всю жизнь отравляло ему радость! Она покорно позволяла ему ласкать себя, но любовью не отвечала. Пусть так! Все равно он не мог жить без нее. Он не знает, почему, но это было так.

Пусть все будет так, как она хочет. В конце концов, жизнь не так уж плоха, Икрам, сын Шарифбоя.

 

 

II

 

Осень пришла внезапно, застав их в пути. Еще утром светило солнце, обливая сухие травы и повядшие головки цветов спокойным равнодушным светом. А днем, размывая на дороге глину, хлынул вязкий осенний дождь. Отвернулось солнце, и посеревшее небо покрылось жирными черными пятнами. Колеса сразу стали уходить глубоко в грязь; казалось, что не осень пришла к ним, они идут к ней, и, чем дальше – тем больше сгущается серость, и холодное сердце осени неумолимо зовет их к себе и тянет.

Не говоря ни слова, Икрам взялся толкать арбу плечом. Изредка Марифат помогала ему, но чаще шла, погруженная в думы, такая же безучастная ко всему, как обычно. И не чувствовала она ни дождя, ни ветра, ни раскисшей топкой дороги, что мокрым льдом обжигала босые ноги.

Уже начались адыры. Они неровно поднимались вокруг, и бился между ними резкий осенний ветер.

Давно это было. Четырнадцать лет было Марифат. Уже два года прошло с тех пор, как она переступила порог дома Каримджона, первого мужа, – а не плакал еще ребенок в узкой деревянной колыбели, раскрашенной ярким узором.

– Пора, сын мой, подумать о продолжении рода, – учила Каримджона мать.

– Пошли жену поклониться святому. Пусть родит сына.

В жаркую летнюю пору Марифат и три других женщины, совсем молодые со старой Мехри ушли просить Аллаха о милости.

Они шли долго. Они спустились вниз и перешли Сурхан-Дарью по скользким шатким камням. Далеко в степи, где небо сливалось с серыми, красными, белыми песками, выступая из их морщинистой глади, лежал большой камень. По преданию его притащил святой, боровшийся со злыми духами огнем и заклинаниями. Вдали поднимались разбитые со рваными краями глиняные стены древней крепости, осыпавшиеся в еле намеченное русло пересохшей речки.

– Аллах да будет с нами! – сказала старая Мехри и взмахнула палкой. Раскрыв головы, женщины упали на землю. Старуха ходила вокруг них и бормотала заклинания. А потом послала их к развалинам старой крепости и велела всем по очереди пролезать сквозь дыру в каменной ограде. Они пролезали в нее одна за другой, вытягиваясь, как ящерицы, пачкая волосы в осевшей на камнях желто-серой глиняной пыли.

Десять лет прошло с тех пор – не забыть Марифат унижения! Родился сын, – назвали Мирзо Каюм.

– Помогло, – радовалась старуха.

Старый брат Каримджона Назарали, сын от первой жены его отца, разорил семью, отнял стада баранов и поля. Мирзо Каюм в голодный год съел мохи захрнок – ядовитую рыбу, у которой яд в черном сердце, и умер на следующий день, надрываясь до последней минуты от страшного крика, вытянувшийся, почерневший, чужой. И не было слез у Марифат. Зарыли сына в черную жирную землю мазара и положили сверху тяжелый плоский, камень. Марифат кричала:

– Не надо класть камень! Он не сможет выйти!.. – и рвала на себе одежду.

О, горы, уходящие к тучам, зовущие в беспросветную, безрадостную даль неба! Пусть спускается ветер! Пусть он сломает сердце! Пусть острые камни изранят руки и ноги, и кровь сочится из них по каплям, на дороге маками застывая! Пусть грудь разорвется от боли! О, пусть угаснет сердце, как угасло солнце на их пути!

Больше не было детей.

Должно быть, от горя не смогу я стать матерью, – думает Марифат.

Земля отцов. Все выше и круче поднимаются адыры. Все быстрее падает дождь, и капли его тяжелы, как камни. Все ближе холодное сердце...

Осень.

Тихо на улице кишлака. Раздетые деревья покачиваются на ветру: бухарский миндаль, фисташка, тонкие яблони. Доверху пополнился водой хауз, все серое, сонное, чужое, словно здесь и не жили никогда.

Осень.

Пусто место, где был дом Марифат. Дождем прибило траву, валяются скользкие камни. Марифат закрыла глаза. Ей все равно. Она знала, что это сон. Вся ее жизнь приснилась ей. Она подняла и положила за пазуху мокрый острый камень. Не глядя на нее, Икрам повернул осла. У козы разъезжались в грязи копыта. Марифат машинально взялась за ее шею, облепленную мокрой шерстью, но коза чуть не задохнулась от ее неловкого прикосновения и отчаянно завизжала. Марифат отшатнулась от нее с ужасом. Коза изо всех сил мотала головой, стараясь вырваться из крепкой петли, она хрипела. Марифат напряженно следила за ней, и отчаянные хрипы отзывались хрипами в ее груди. Икрам обошел повозку, поправил промокшие кошмы и легонько подтолкнул Марифат в спину. Марифат закачалась от этого легкого прикосновения. Икрам подхватил ее. Марифат легко высвободилась из его рук и пошла вперед, твердо ступая по грязи босыми ногами. И даже коза успокоилась и двинулась следом.

Покосившиеся стены дома стоят глубоко в воде, сиротеют на камышовой двускатной крыше разоренные птичьи гнезда. Совсем развалилась горбатая ограда из плоских серых камней. Богат был дом Шарифбоя. Ничего не осталось. Выкопали из сада деревья, унесли из дома резные двери и крашеные ставни. Внутри пусто и голо.

Марифат обошла вокруг дома, провела ладонью по отсыревшей шершавой стене, а потом прислонилась к сиротливому косяку двери усталой головой, которую с силой оттягивали вниз намокшие от дождя косы.

Икрам во дворе откапывал тайник, где хранил Шарифбой добро. Тайник был пуст, шурша, со стен осыпались скользкие комья глины.

- Как жить будем, женщина? – тихо спросил у жены Икрам.

Марифат не ответила, она ввела арбу во двор и загнала в дом измученных животных. Она внесла вещи и завесила одеялами пустые глазницы окон. А потом она ушла. Надо было нарвать пожелтевшей травы на корм, набрать хвороста, просушить его в доме, развести огонь. С огня начинается жизнь, потому что тепло и свет в такую погоду, как воздух нужны людям. А что будет дальше, об этом пока не стоило думать. Ни один человек не встретился им на дороге. Никто еще не видел, что они вернулись. Как примут их? Марифат почувствовала, как заметалось где-то под самим горлом сердце, когда она, поколебавшись минутку у обвалившегося дувала и все же, не утерпев, зашла во двор Нодиры, соседки.

Нодира была старше Марифат. Еще когда жила Марифат в родном кишлаке, полно было детей у Нодиры, и не раз было, что стояла Марифат вечером у дувала перед этим домом и, задыхаясь, прислушивалась к детскому плачу. Однажды так увидал ее в лунную ночь Икрам и забыл обо всем на свете. Но Марифат никого не замечала в такие минуты...

И снова Марифат слышит отчаянный плач, и резкий тоненький звук прокалывает сердце.

– О, сестра! – ахнула Нодира. – Ты не меняешься, как не меняется солнце. Оно уходит и приходит, чтоб снова залить землю светом. Может быть, оно отдало тебе свою бессмертную душу? А я, видишь, стала совсем старой, и кожа моя похожа на кору чинары...

Она говорила резким, тихим, печальным голосом, и горькая улыбка кривила ей рот. Не обращая внимания на детский плач, она говорила с Марифат, смотрела на нее жадным оценивающим взглядом и не могла оторваться.

– Сестра! Ты, как моя молодость!

У огня копошились дети. В углу дремала старуха.

– Жива еще Музоффара? – кивнула Марифат в ее сторону.

– Жива. Что ей сделается! – пренебрежительно махнула рукой Нодира. – Похороненная заживо живет, а Камоль погиб. Пошел на охоту с Махмудом и Абдуррахманом. Напали на них волки. Махмуд с Абдуррахманом спаслись, а мой погиб – даже косточек мы не нашли.

- О! – ужасается Марифат.

– Может быть, его душу нежат теперь пэри, – зло усмехаясь, говорит Нодира, – а я тут проклинаю день, когда появилась на свет. Когда у человека столько ртов, он не смеет погибать! – и отчаянно выкрикивает: – Ты видишь! Сколько их – ты видишь, сестра! Они хотят есть!

Марифат стоит перед ней, опустив руки, она не знает, что отвечать…

– Как же ты?

– А вот так! - но, точно проснувшись, Нодира замечает промокшее платье Марифат, озябшие красные руки, и говорит с усталым сочувствием.

– Иди к нам, сестра, ты совсем продрогла.

– Я не одна, – отвечает Марифат. – Там дома Икрам, – и до слез была благодарна подруге, что та не ударила ее по лицу насмешливым вопросом, что не прогнала от своего порога... Теперь Марифат уйдет. Она знает свое место. Она не смеет остаться здесь... Но Нодира ничуть не смущается сообщением Марифат. Приходите оба, – настойчиво зовет Нодира.

– Разве ты забыла, Нодира? Ведь мы нарушили закон. Мы можем принести в твой дом несчастье...

– Какой теперь закон! Все уже забыли. Несчастье? Разве может быть xужe, чем сейчас?..

 

 

III

 

Холодная зимняя ночь. Осла вместе с арбой давно уже обменяли на муку. Икрам и Марифат жили у Нодиры. Так было теплее. Дети играли с козой. Стуча копытами, серая неугомонная коза скакала вокруг огня, роняя повсюду черные орешки, и красноватые блики загорались среди серой растрепанной шерсти. Орешки старательно собирала в рваный подол маленькая Нор Джамал, весной они с матерью разбросают их по земле и старательно перекопают вместе с серыми комьями нещедрой почвы, чтобы лучше росла джугара

Измученная борьбой, Нодира почти счастлива, что она не одна и есть мужчина в доме, пусть чужой, но мужчина – защитник и работник...

Холодная зимняя ночь, Икрам ушел на охоту, он вернется не раньше, чем через неделю. С утра посылала Нодира девочек за хворостом. Теперь его надолго хватит. Дымно горел огонь, Икрам из камней сложил трубу, и дым тянулся вверх в отверстие, но часть его туманом расстилалась по дому, забивалась в нос и горло, разъедала глаза. Дети кашляли. Тихо разговаривали Марифат и Нодира. Глядя на них бессмысленным взглядом, прислушивалась старуха Музоффара.

– О, сестра, – тихо говорила Марифат, – зависть – плохое чувство. А я всегда завидовала тебе. Когда я видела твоих детей, я не понимала, за что Аллах наказал меня.

Нодира довольно улыбалась. Спохватившись, она гасила улыбку. Разве она не жалела Марифат всем сердцем, но она была так горда, она – настоящая женщина. Ей иногда самой не верилось. Она так хорошо помнила то время, когда еще сама держалась за юбку матери и в голодное время сосала пальцы. А теперь у нее у самой дети, как это тяжело, когда их так много. Но она немножко боялась, что Марифат попросит ее отдать одного. Она никогда не смогла бы. И она пыталась направить разговор в другую сторону.

– Может быть, это оттого, что ты была непокорна?

– О! Марифат вскинула голову, – лучше бы я умерла, чем Назарали стал отцом моих детей! Лучше разбиться о камни, чем вынашивать под сердцем гнилое семя!

Она невольно посмотрела на Музоффару. Старуха сидела, безучастно шевеля черными губами. Нодира понимала ее взгляд. Женщины помолчали, вспоминая легенду. А Марифат еще думала о матери, которая пропала когда-то, незадолго до того, как Марифат в первый раз выдали замуж – просто однажды ушла и не вернулась, и никто не узнал, что с ней стало...

– А Икрама ты любишь? – задала коварный вопрос Нодира..

– Икрам – мужчина, – строго ответила Марифат и глазами запрещала спрашивать дальше.

Но Нодира не унималась.

– И ты хотела бы иметь от него сына?

– О! – прижимала Марифат руки к груди. – Жизнь бы отдала (больше нет у меня ничего). Сердце бы вынула – пусть будет сын!

Нодира молчала, потрясенная силой ее желания.

– Был у меня сын, – тихо напомнила Марифат, – ты помнишь, Нодира? – мне это кажется сном, я не верю, что у меня был сын. Знаю, что был и не верю, понимаешь?

 

IV

Днем Марифат не выходит из дома. Все уже знают, что они вернулись. Все наперебой судачили о том, что они живут у Нодиры. Вчера вечером во двор влетел камень и разбил большой глиняный кувшин для воды. Нодира, собирая осколки, ругалась нехорошими мужскими словами.

– О, скорей бы вернулся Икрам! – думала Марифат. Утром пришли во двор женщины: Собейда и Тоджихон. Они застенчиво улыбались. Но Марифат не успокоила их улыбка. Вo дворе с ними разговаривала Нодира. Марифат наблюдала из дверей.

– Мы Марифат хотим видеть! – громко вдруг сказала Тоджихон.

У Марифат похолодели руки.

Собейда и Tоджихон – сестры, и похожи друг на друга, как мать и дочь. Тоджихон – высокая, суровая, седая. Собейда – маленькая и стройная, несмотря на полноту; у нее приятное, не утомленное, как у большинства женщин кишлака, лицо, совсем детские нежные губы, розовые и влажные. Когда она улыбается, ее губы обнажают два ряда мелких и ровных зубов, и над ними узенькую нежную полоску десен...

Тоджихон, старшая, разговаривала резким повелительным голосом, и лицо ее решительно и сурово. Поняв, что разговора не избежать, Марифат вышла им навстречу.

Они степенно здоровались с ней, и у Собейды лицо вдруг до самой шеи обжег румянец, и глядя на нее, покраснела Марифат.

– Не бойся, сестра, – говори, – смягчила, насколько это было в ее силах, свой резкий властный голос, Тоджихон. – Не бойся. Мы не пришли обидеть тебя, нам нужен совет.

Она вопросительно посмотрела на Собейду, и та, отвернувшись и покраснев еще больше, кивнула головой.

– Ее муж умер год тому назад, – говорила Тоджихон, – родные мужа хотят ее снова выдать замуж…

– Проходите, женщины, – поняв, что скандала не будет, пригласила в дом Нодира. Тоджихон прошла вперед, важная, степенная, за ней, опустив голову и не решаясь взглянуть на Марифат, шла Собейда.

– Ее муж умер, – повторила Тоджихон. – У нее осталось трое детей. Ее хотят выдать замуж. А детям что? Пропадать, что ли! Конечно, я возьму ее детей, – горячилась она. – Но разве затем рожала она детей, чтобы уйти от них и начинать новую жизнь! А каково будет это мне! У меня своих двое. Чем я буду их кормить? Ты многое знаешь, Марифат. Твой муж слушает тебя, как старшего брата… – Марифат поразилась, кто заглядывал в ее жизнь! Подозрительно покосилась на Нодиру. А Тоджихон продолжала – У тебя не было детей, но ты не побоялась нарушить закон. Научи и мою сестру, что нам делать.

Марифат молчала. Что она могла сказать. Рассказать, как горько покинуть родную землю, как страшен позор, как больно бьют по спине летящие следом камни и грязь, как она связала жизнь с человеком, которого она не любила, но который был все-таки лучше Назарали. Нет. Она несправедлива. Он очень хороший. Он бросил все ради нее: дом, родных, он вместе с нею переступил закон, и в него летели предназначавшиеся ей камни. Но ведь надо же, чтобы нашелся такой человек. Что же ей сказать, этой маленькой женщине, этой девочке-женщине! Сказать ей, чтобы она покорилась? Потому что нужно умереть для того, чтобы идти дорогой Марифат...

Вот она сидит перед ней, эта девчонка, вся красная от стыда только за то, что осмелилась войти в ее дом, в дом отверженной. Если бы на ее месте была суровая сильная Тоджихон, или Нодира, у которой голос и движения стали совсем, как у мужчины – им бы она нашла, что сказать. Но что она скажет этой робкой куропатке!

– Не иди моим путем сестра, – тихо говорила Марифат. – У меня нет сердца. И у тебя его не будет. У меня ничего нет, и у тебя ничего не будет. У меня нет детей, и у тебя их не будет.

Сурово вмешалась в ее речь Тоджихон.

– Нам детей хватает. Ты нас этим не пугай!

Точно и она вместе с Собейдой собиралась нарушить закон, точно и ей грозит жестокая расплата... И вдруг Марифат поняла, что это действительно так, что высокая строгая Тоджихон с материнскими глазами ни в чем не оставит сестру и разделит с ней ее долю. Ну что ж! Тогда Марифат им скажет.

– Ничего я не знаю. Я не помню, как это случилось. Я умерла много раз, и сердце превратилось в камень. Но хуже смерти боялась я той жизни, которая меня ждала. Если ты, Собейда, не боишься смерти, то иди за мной. А я не боюсь, даже если меня утопят в хаузе среди серых жаб. Ничего нет для меня страшного.

– Она не боится, – торопливо сказала Тоджихон.

У Собейды давно отхлынула кровь с лица, и она была как будто обсыпана мукой... Дрожащими губами она повторяет вслед за сестрой:

– Я не боюсь.

 

V

Но никто не бежал за ней и не бросал в нее камнями.

Просто, когда пришли за нею двое мужчин, вошли в наружный двор и собирались пройти в глиняную хибарку, где давясь слезами кричали от страха дети, перед ними выросла прямая, бесстрашная, темная фигура Тоджихон.

– Уходите! – сказала она мужчинам. – Я буду стрелять.

И они увидели охотничье ружье в ее руках.

– У тебя вырос длинный язык, женщина! – сказал один.

Смотри, как бы тебе не укоротили его!

– Я не боюсь вас! – крикнула Тоджихон, и дуло старенькой ее берданки уперлось в грудь говорившего.

Другой попытался уладить дело миром.

– Образумься. Пойми, глупая женщина, что мы уже получили выкуп. Мы уже даже поделили его.

– Вы соберете его снова и возвратите, – ответила Тоджихон. А дуло ее неженского оружия по-прежнему преграждало путь. Они отступили. До нее донеслись слова:

– Ты ответишь за это, Тоджихон, дочь змеи и шакала!

Она крикнула им вслед:

– Я не боюсь! – и бросилась в дом, где в обмороке лежала Собейда.

 

VI

Женщину надо беречь, как ружье, – учил старый Негмат Набизода. Ружье надо почаще чистить шомполом, чтобы грязь не набивалась в ствол. Женщину надо почаще учить плеткой, чтобы не набились в голову дурные мысли.

И на следующую ночь крики раздались в кишлаке. И заслышав эти крики, дрожали в постелях женщины. Через всю главную улицу протащили привязанных к хвостам двух лошадей Марифат, Нодиру и сестер: Собейду и Тоджихон. Лошади приволокли их во двор старого Негмата, и хозяин сам вышел к порогу.

– Назначь им любую смерть! – гневно крикнул один из мужчин вокруг, и Нодира узнала голос Абдуррахмана, дурного глаза (так его звали за то, что этот злой неуемный бедняк всегда приносил несчастья). Нодира застонала от боли, Марифат, стиснув зубы, молчала, Собейда потеряла сознание, Тоджихон ломала за спиной руки, силясь развязаться.

– Вы очень плохие женщины, – негромко сказал старик. – Когда вы умрете, Фллах не пустит вас на небо… – он почувствовал, что слова бесполезны и махнул рукой.

– Отпустите их. Не те теперь времена. Ты, женщина, – он протянул к Марифат сухую руку, и рука эта в лунном свете показалась им мертвым корявым суком, – ты принесла смуту в наш мирный край. Нам нет надобности расправляться с тобой. Тебя накажет Аллах…

Зло и обидно засмеялась в ответ на эти слова Тоджихон. Кто-то ударил ее носком сапога в лицо. Она вскрикнула и замолчала, глотая кровь.

Их развязали и бросили посреди улицы. Марифат первая нашла в себе силы подняться. Не было ни одного кусочка тела, который бы не болел острой саднящей болью. Вот она, боль! Как звала ее к себе Марифат! Как хотелось ей боли, чтобы утолить грызущую тоску, а тоска не унимается, растет. Марифат ощутила на губах липкую соленую влагу.

– О, Марифат! Помоги мне подняться, – простонала Нодира.

Опомнившись, Марифат бросилась к подругам. Звезды заглядывали им в глаза нестерпимо ярко, как разгоревшиеся факелы. Было совсем светло. Это из-за гор поднимался серебряный рог молодого месяца. Куда-то исчезли клубившиеся все последние дни над головой тучи, и горы сверкали, как сказочные дворцы, одетые лунным светящимся камнем. В мутном хаузе тускло, как темная сгустившаяся кровь поблескивала вода. Затхлой стоячей водой они обмыли разбитые лица. Собейда тихо плакала, стуча зубами. Ее не утешали. Они возвращались домой, цепляясь за глухие дувалы, спотыкаясь и падая. Тишина навалилась тяжелым камнем. Обгоняя друг друга, неслись им навстречу звезды. Все выше поднимался месяц.

– Завтра будет хороший день, сестры, – тихо сказала Тоджихон и выплюнула изо рта сгустки крови.

– Что говоришь ты, Тоджихон?

– Завтра выглянет солнце.

 

VII

Оно взошло рано утром, и в горах утих глухой голодный ветер. Тихо плакали дети Нодиры.

– Мука кончилась, – сказала Нодира. – А Икрама все нет. – У нее глаза были красны от слез, но они обе: Марифат и Нодира молчали о происшедшем.

– Что случилось ночью, мать? – тихо спросила Лютфи. Она была старшая. Ей уже было двенадцать лет. Лицо ее было изъедено оспой. Она болела ею в тот год, когда умер от оспы Каримджон. Она была худая, некрасивая и немного дикая. От оспы умерли у Нодиры все старшие дети, в живых осталась одна Лютфи. Сейчас она сидела на земле и разгребала полусгнившие осенние листья.

– Что случилось сегодня ночью, мать? – снова спросила Лютфи.

Нодира не ответила. Она обернулась к Марифат. Безучастно сидела Марифат на камне и пустыми глазами смотрела на солнце. Потом Марифат подняла голову.

– Я уйду сегодня к себе, – сказала она Нодире. – Вот видишь, я предупреждала тебя, что со мною войдет в твой дом несчастье.

– Я не гоню тебя, Марифат, – ответила ей Нодира. – Судьба сделала нас сестрами, нельзя отказываться от сестры.

– Нет. Я уйду, – упрямо ответила Марифат. И Нодира поняла, что ее ничто не остановит.

– Делай, как знаешь, сестра. Но прошу тебя побыть с детьми сегодня, я спущусь вниз к реке. Камоль учил меня когда-то ловить рыбу. Вернувшись, я принесу рыбы и для тебя.

Марифат поежилась. Она не любила рыбы. Но сказала:

– Может быть, лучше мне пойти за рыбой?

– Нет. Ты не сумеешь ловить ее голыми руками. А я привыкла. Побудь с детьми. На эту дурочку разве можно положиться! – и она сердито толкнула старшую дочь.

Она ушла, закинув за плечи мешок для рыбы. Солнце еле заметно грело озябшее сердце Марифат. Разве не правду она сказала, что ей уже ничто не страшно! И все-таки тяжелая тоска не проходит, корни ее глубоки, и густо зарастает ею грудь. Сквозь чащу не пробиться лучам солнца.

Шумели во дворе дети. Тихо играла гнилыми листьями Лютфи. Около нее прыгали Курбон и Усмон. Лютфи улыбалась чему-то про себя, не обращая на них внимания. Серьезная и притихшая сидела возле Марифат Нор Джамал и смотрела с такой любовью и жалостью, что Марифат не выдержала и, хмуро улыбаясь, неловко прикоснулась рукой к ее волосам, и девочка вся расплылась от этой суровой ласки. В углу играла камнями маленькая Саодат. Хотелось Нодире счастья, и назвала она этим именем дочь, но счастье обходило стороной двор, a горе врывалось каждый раз, сокрушая все на своем пути.

 

VIII

Плакало дерево пистэ кровавыми слезами камеди. Тусклые капли медленно скользили вниз, путаясь и застревая в коре, в черных сухих морщинах. Они так и не добирались до земли, застывшими мертвыми глазами-бусинами оседали на стволе, и медленно угасало в них уходящее за гору солнце.

Старая Музоффара, у которой губы похожи на сухие ягоды тута, опираясь на палку, выползла на порог погреть на солнце высохшие кости. Была стара Музоффара, как сама смерть. Коричневые щеки, исполосованные глубокими черными морщинами (в каждую из морщин можно было глубоко засунуть палец), шевелились, сосала Музоффара черные косточки зардолу, продлевающие жизнь.

Хотела жить Музоффара. Каждый день поднималось над вершинами Гиссара горячее ласковое солнце, и теплые дожди шумели весной в долинах. Хотела жить старуха. Это была единственная смутная мысль, которая у нее осталась, ничего уже не помнила и не понимала. Не прятала лицо Музоффара. Аллах давно забыл о том, что она женщина, что под старым белым платком еще дрожат от колебаний высохшей шеи две полуистлевшие косицы из белых ломких волос; забыл, что под старой ссохшейся в корку от грязи рубашкой, надетой прямо на голое тело, еще висят худые, морщинистые, похожие на пустые канары груди. Аллах забыл про нее. Она смотрит из-под проваленных, сжавшихся в гармошку век. Говор людей, песни, шум, плач и крики не задевают ее, окружает ее тишина.

Хотела жить Музоффара. Медленно, медленно, как пересыхающая река, кровь приливала к сердцу, тогда оно тихонько сжималось, толкая дальше в глубину тела влагу жизни, сладостной истомой охватывало плечи. Тихо-тихо улыбаясь, прислушивалась старуха к замиравшему в груди движению и радостно качала головой, давно потерявшей опору.

Если идти на восток и пройти до черного камня, который перегородил ущелье (никто не знает, что скрыто дальше за отвесными стенами), если дойти до камней, раскаленных в полдень, как жаровня и пойти на солнце, на исходе дня пути увидишь чинару, – земля там изрыта девами. Глубокие провалы и ямы окружают чинару, то там, то здесь поднимается белый пар, это бьют горячие ключи, а ямы почти до краев наполнены липкой густой и горячей грязью.

Добраться бы до той чинары, погрузить ледяные ноги в теплую, мягкую жижу и сидеть так долго-долго, замирая от наслаждения. Давно, много лет тому назад, ходила туда Музоффара. Уже тогда потеряла она счет веснам, шумевшим дождями. Уже тогда умер муж Садык, и умерла его младшая жена, красавица кашгарка. Музоффара не помнит, как ее звали, и детей ее не помнит. Она жила у внуков или у правнуков – она потеряла им счет и перепутала имена. Она не была им в тягость – нет. Еды ей почти не надо, только воды немножко, да старая кошма, которая служит ей подстилкой. А вот добраться бы до черного камня, пройти полдня на солнце, напиться снова сока жизни и снова год за годом выползать навстречу тяжелым и теплым лучам, льющимся сверху…

Но сегодня солнце уже зашло, свет его уже погас над вершинами. Небо стало серым, и с гор надвигается холод. Тогда, приподняв над землей и подтягивая вслед за ногами непослушное тело, Музоффара уползает обратно в низкую дверь и, стуча палкой, забивается в свой угол, где тихо и неслышно осыпалась пыль с глиняной стенки, и жизнь замирала до следующего солнца.

Чей это голос? Он такой же теплый, как лучи солнца. Музоффара помнила, что много лет назад хотели побить камнями эту женщину. Ее лицо, как полная луна – так всегда говорили про красавиц. Она сидела у погасшего сандала, зарыв в горячую золу босые ноги, вокруг нее сбились в кучу дети. Она рассказывала о чем-то, затаив дыхание, прислушивалась Музоффара к звуку ее голоса, что-то в нем было знакомо ей. Ну, конечно, она хорошо знала, о чем рассказывала Марифат, – так звали женщину, которую хотели побить камнями. Как расколотый орех, обнажилась память. Ах, зачем ты разбудила мое сердце!

Негромким певучим голосом Марифат рассказывала предание!

– Она была самая красивая девушка в нашей долине. Ночью звезды падали в хауз и горели на дне его зеленым далеким светом. Но, когда лицо девушки склонялось над хаузом, угасали на дне его светлые звезды. После холодных дождей из-за гор приходило солнце, но девушка выходила из дома, и глаза ее были светлее лучей, вернувшихся к людям. Весной, томя сердце, пели птицы на ветках, но девушка пела у источника, и птицы умолкали, посрамленные, и был ее голос звонче чистой воды, сбегающей по камням. Три связки кораллов носила она на шее, падали они на платье у самого сердца, как пролившиеся капли крови, как цвет восходящего солнца, как цветы лола в зеленой траве, там, высоко в горах.

И Марифат умолкает, вспоминая дальше.

– А песни ее и сейчас поют девушки. Хотите, я вам спою?

И прикрыв глаза, опустив подбородок на подставленные ладони рук, Марифат пела:

 

Пойду на улицу слез,

Чтобы увидеть тебя.

Пойду на улицу слез,

Чтобы услышать тебя.

Губы твои ярче роз.

Глаза твои ярче звезд.

Черные змеи кос.

Ты – дочь весеннего света.

Пойду в страну черных гop,

Чтобы увидеть тебя.

Пойду в страну черных гор,

Чтобы услышать тебя.

Как солнце горяч твой взор.

Белеет цветов узор

На темной воде озер.

Тебе отдал сердце месяц…

Как вода в ручейке, текла бесконечная песня. Сотрясаясь от беззвучных слез всем своим угасающим телом, плакала старая Музоффара. Но никто не слышал ее рыданий. Переведя дыхание, дальше рассказывала Марифат.

– В тот год долго не приходила весна, а девушку просватали за старого Салибоя из кишлака за горами. И с первыми лучами солнца прислал он из-за гор богатый выкуп...

Это о себе рассказывала Марифат погасшим голосом. Погонщики пригнали к ее двору черных, как ночь, баранов. Передний шел, звеня бронзовым колокольчиком, а рядом на двух больших верблюдах и на двух лошадях везли ковры, чай, посуду, дорогие ткани, шали из тончайшей белой, голубой и розовой шерсти. Это за нее, за Марифат, прислали богатый выкуп. Кричала она тогда отчаянным голосом и плакала в саду Солида любимая подруга. Но молод и красив был муж Марифат Каримджон, и были еще тогда хорошие минуты в горькой жизни.

– Из-за гор шли бараны, они были черны, как ночь, и показалось девушке, что ночь уже опустилась на землю, а светило горячее весеннее солнце. Но не видела его девушка. Она разорвала три нитки кораллов, сломала и побросала на землю серебряные браслеты. Она рвала свои длинные пышные косы и проклинала солнце, луну и звезды.

О, зачем вы отдали мне свою красоту, если вечная ночь наступает в моей жизни!

Она бежала по улице, и за ней гнались мужчины и не могли ее догнать. Она бежала к высокому обрыву, и только уже на самом краю молодой охотник накинул ей на шею тугую веревочную петлю. Так он ловил диких коз в горах. Она кинулась с обрыва на острые камни, но не пустила ее крепкая веревка, и она повисла над обрывом, цепляясь руками за скользкие стенки, потому что сердце ее хотело умереть, но в теле сильна была жажда жизни. Полузадохнувшуюся, ее вытащили из пропасти. Ее одели в шелковые халаты, а на голову набросили покрывало, и никто уже больше не видел ее лица. Ее посадили на лошадь, и седло было с золотыми кисточками, а между чутких ушей красовался белый, как снег, султан. И ее повезли через горы. И сказал ей вслед молодой охотник:

– Уж лучше бы ты умерла, разбившись об острые камни, чем достаться старому коршуну, чем попасть туда, где погибнет твоя красота, не принеся людям радости.

И пожалел он о том, что накинул ей на шею веревку и тем спас ее от смерти.

Старая Музоффара уже не плакала. Шевеля дрожащими спекшимися губами, она жадно прислушивалась к тихому голосу.

О, говори! Говори еще! Как хорошо говоришь ты, Марифат! Сама жизнь говорит твоим голосом. Или твое сердце тоже разбилось об острые камни? Был стар и коряв Салибой, как седая арча над обрывом.

И не было тепла в его груди, и руки его разучились ласкать горячее тело женщин. A женщин много было у него, молодых, красивых, горевших жаждой радости. И он собирал их в хазлии дарун и приказывал им раздеться. И они покорно снимали с горячих тел дорогие платья и шаровары из тонкого шелка и ложились на мягкие ковры и шитые узорной тесьмой подушки…

И лежали они рядом, томясь от угасания. А те из них, что были постарше и еще помнили ласки Салибоя, носили в груди серый камень вместо сердца, ибо хуже смерти была его любовь.

А Салибой садился среди них на самый лучший ковер, курил чилим, пуская вверх клубы синего дыма, и, набирая горстью сладости с серебряного подноса, бросал их в толпу обнаженных женщин, и, смеясь, смотрел, как они ругались, визжали и иногда дрались за лакомства, ибо мало радости было в их жизни. Так любовался Салибой своим богатством.

Привели к нему девушку с гор, поставили перед ним. Она закрывала лицо рукавом шелкового халата.

– Не бойся, женщина, – усмехаясь, сказал Салибой. – Я не сделаю тебе зла.

Она отказывалась раздеться. Две женщины сорвали с нее одежду. Она ничком упала на пол и, плача, старалась прикрыть голыми руками свою наготу.

– Она непокорна, – сказал Салбой. – Поднимите ее.

Ее подняли с земли и крепко держали за руки, а Салибой, усмехаясь, ощупывал и гладил ее нетронутое тело, щипал за твердые, коралловые соски грудей, и, рванув челюсть, заглянул в рот.

– Правду говорили люди, – промолвил Салибой. – Она красива.

И девушка глядела ему в лицо ослепшими от ненависти глазами.

– Непокорной женщине цена вдвое дороже, как породистой лошади, – сказал Салибой и пожалел о том времени, когда молодость наполняла силой его сердце.

– Я убью тебя, – сказала девушка ему прямо в лицо, – я отравлю тебя, зарежу, я принесу на сердце мар – змею, и она укусит тебя прямо в твое старое горло, на котором отвисшая синяя кожа болтается, как высохший овечий курдюк!..

И еще paз пожалел о молодости Салибой. Сказал:

– Уведите ее, заприте в амбар, поставьте рядом воду, побольше воды. От жажды красота женщин пропадает. Но не давайте ей, долго не давайте, пока не попросит. Когда попросит, приведите ко мне.

Красив был младший сын Салибоя Абдусаттор. У него глаза были горячими, как раскаленные угли, а сердце молодое и доброе. Сломал он замок на амбаре и бросил пленнице старое платье.

– Оденься!

А когда увидел ее, онемел от удивления. Была и в старом платье красива девушка, он и не видал таких раньше, и любовь зажглась в его сердце. Такому сердцу достаточно только искры, а оно горит, как солнце. Так было и в тот раз.

Привел Абдусаттор из табуна двух самых горячих коней, посадил на одного из них красавицу, на другого сел сам и погнал коней в горы. Горы приняли их и укрыли в эту ночь. А ласки любимого утолили острую боль в сердце, которая не отпускала девушку с той минуты, как коснулись ее тела корявые руки Салибоя. И они были счастливы в ту ночь, но опять наступил рассвет, и, ожидая их, свернулась кольцами, как змея, дорога.

Надо было торопиться.

Наутро снарядил Салибой погоню. Сорок лучших охотников бросились за беглецами.

Далеко ушли Абдусаттор и девушка, когда начали ржать их кони.

– Погоня за нами, – сказал Абдусаттор. – Кони ветер почуяли, своим табуном пахнуло.

Откинулась от страха в седле красавица, шарахнулся в сторону горячий конь и, споткнувшись о камень, тяжело повалился набок, придавив девушке ногу. Спешился Абдусаттор, поднял девушку. Она закусила губы от боли, боясь выдать себя криком. Конь хрипел и задыхался, вынул из-за пояса кинжал Абдусаттор и вонзил его в горло коню по самую рукоятку. Кровь брызнула из горла, и закрыла глаза девушка. А Абдусаттор посадил ее на своего коня.

– Спеши. Вдвоем на одном коне не уйти нам. Я скроюсь пешком. Твой путь все время на солнце. Гони коня вперед и не возвращайся. Я найду тебя.

Плача, хлестнула девушка плетью коня и ускакала от своего любимого, даже не поцеловав его ни разу, потому что не знала она, что уже не увидит его больше.

Когда связанного Абдусаттора подвели к отцу, Салибой даже не взглянул на него.

– Непокорный сын! – прошипел он, задыхаясь от злости. Я сделаю тебя евнухом над женами старшего брата...

Его бросили в чулан рядом с дубильней, – навязчиво лез в уши непрерывный стук за стеной, там звонко колотили валиками сырые кожи. Невеселую песню пел в дубильне Шоймурод, товарищ по охоте. Позорная пытка предстояла Абдусаттору. Он скрипел зубами, думая о ней, и мечтал о смерти.

– Шоймурод! – позвал Абдусаттор друга.

– Не могу ли я помочь тебе чем-нибудь, джура? – шепотом спросил Шоймурад, приникнув к широкой щели между бревнами.

– Отец осудил меня на позор. Сжалься надо мной. Подсунь мне острый нож под дверь…

Когда Салибою доложили, что сын его перерезал себе горло, он только промолвил:

– Собаке – собачья смерть, – и велел сбросить тело сына с обрыва на съедение шакалам.

Рыдала и рвала на себе волосы мать Абдусаттора Нафиз. А заблудившуюся в горах девушку поймали на третий день.

– Я научу тебя покорности, женщина! – кричал и топал ногами Салибой.

Ее бросили в яму, заложили сверху тяжелые жерди, и, когда потерявшая сознание от боли побоев девушка пришла в себя, в темной холодной яме, она подумала – только бы смерть! – и, плача, звала ее на помощь.

– Да. Это было так,– шептала Музоффара. – Ты верно рассказываешь…

И никто не знал, сколько прошло времени. А Салибой с лучшими батырами поехал на охоту. Появился в горах сказочный ирбис белоснежный. Он приходит с далеких вершин в год несчастий и приносит людям горе и беды. Но страшен ирбис в гневе, и охота на него опасна.

– Я насыплю в пояс золота, сколько влезет, тому, кто живым достанет мне ирбиса, – сказал юношам Салибой.

Но никто не взялся достать живым ирбиса. Тогда пришел из наших гор молодой охотник, тот самый, что спас от смерти когда-то девушку и обрек ее на земле на вечные муки.

– Я достану живым ирбиса, – сказал он Садабою, – Но мне не нужно золота. А отдай ты мне девушку из наших гор, которая у тебя живет.

Хитро прищурился Салибой, усмехнулся.

– Будь, по-твоему.

И охотник пропал.

Целый месяц со своими охотниками пробыл в горах Салибой. И убили они много жирных уларов с мясом, сладким, как инжир, и убили много рыжих корсаков, и свирепого индийского медведя, и убили много баранов с рогами, закрученными в тугую спираль, которые живут высоко в горах и скачут по скалам быстро, как стрелы. А о молодом охотнике все не было вестей. И только везде рассказывали о прекрасном и страшном ирбисе, и уже говорили, что сам возмущенный дух гор переселился в его снежную шкуру.

А через месяц спустился по тропинке молодой охотник, и с ним пришли двое юношей из нашего кишлака. Они шли гуськом и несли на плечах толстую суковатую палку, а на палке, продетой через связанные лапы висел вниз хребтом пленный ирбис. Как снег на высоких вершинах сверкала его белая шерсть, и словно костры пастухов дымились на ней черно-рыжие пятна. Был унижен прекрасный зверь, и глаза его, оскорбленные человеком, были налиты кровью.

Охотник сделал знак, и барса бросили к ногам Салибоя.

– Я выполнил свое обещание, хан, – сказал охотник, – и ты выполняй свое.

И старый Салибой взял в руки длинный изогнутый сук и щекотал им за ушами зверя, и негодующий рык пробивался через замотанные тряпкой челюсти. И глаза барса горели темным огнем. Так горели при жизни глаза Абдусаттора.

– Ну что ж, – сказал, бросив на землю сук, Салибой.

– Я мог бы приказать своим батырам сбросить тебя вниз со скалы, и никто не узнал бы о твоей смерти…

Потянулась за пояс рука охотника, и рванулись вперед его спутники, но старый Салибой остановил их властным движением руки.

– Но Салибой держит свое слово. Отправляйся домой, и тебе привезут женщину, которую ты просишь.

И ее привезли. На рассвете осеннего дня показался ишак на тропинке, ведшей в горы, за ним шел погонщик в рваном халате, а на ишаке сидела женщина, закрыв глаза руками. Лицо ее почернело от побоев, тело ее высохло, как инжир к зиме, глаза ее потеряли блеск, а голос стал глухим, как скрип песка, слышный, когда им чистят котлы. Глаза ее, правда, после этого еще заблестели однажды ярким огнем, – но об этом речь впереди.

Никто не стал смотреть на нее, и родные отвернулись от женщины, отказавшейся повиноваться, погонщик ссадил eе с ишака и ушел обратно по тропинке. А она упала на землю и рвала на себе волосы, и плакала так, что казалось в горах завывает осипший ветер.

И подошел к ней охотник.

– О, как горько мне женщина, – сказал он ей. – Ты ли это? Тебя ли когда-то я спас от смерти, потому что жалко мне было твою красоту?

А она не могла говорить от слез, только кивнула головой: «Я не откажусь от тебя, хоть бы ты стала чернее ночи, – сказал ей юноша, потому что он был еще молод и не мог забыть ее пропавшую красоту. – За тебя я отдал ирбиса – снежного барса. Я охотился за ним целый месяц, и дух гор послал мне удачу. Для тебя я отказался от груды золота. За кого еще платил такой калым бедный охотник?! Войди в мой дом и будь там хозяйкой. Не осуди меня, если я когда-нибудь возьму жену красивее и моложе тебя, но я всегда буду почитать и уважать тебя...»

И плача, она вошла в его дом и стала там хозяйкой…

Скоро слух разнесся по округе. В зимний вечер его принесли пастухи, вернувшиеся с пастбищ Салибоя. Снежный барс ночью сломал замок клетки, убежал оттуда и перегрыз горло Салибою, гулявшему по саду (старику не спалось в ту ночь). Бесследно исчез белый ирбис. Даже отпечатков лап не обнаружили на песке. А старого Салибоя нашли только утром. Скрюченный лежал он на тропинке, засыпанный сухими листьями, их сбил со старых яблонь налетевший ночью порыв ветра.

Вот тогда-то и заблестели в последний раз глаза той женщины. И помолилась она ночью снежному ирбису, и называла его всякими ласковыми именами, потому что верила, что разгневанный дух Абдусаттора спустился на землю и принял образ ирбиса, чтобы покарать зло за свою поруганную любовь.

И многие думали так…

– А дальше? – спрашивает Марифат маленькая девочка, на ее голые плечики свисают маленькие косички, их много-много. Музоффара всматривается, от них рябит в глазах.

– Скоро придет ваша мать, – тихо говорит Марифат. – Ложитесь спать. Мне пора домой.

– О! Не уходи, – просят дети.

– О! Не уходи, – хочет крикнуть Музоффара и не может. – Скажи, что все это сказка! Только сказка! Зачем ты растревожила мое погасшее сердце! – Но тишина снова окружает старуху. Тихий детский плач. И снова тишина.

 

IX

Икрам возвратился на рассвете следующего дня. Он принес убитого дикого козла мархура, поедающего змей. Снятая тяжелая шкура большим узлом возвышалась у него на голове, а за плечами была привязана освежеванная туша. Он пришел рано – только начал дрожать сырой рассвет на краю неба, но Марифат не спала. Горело и ныло все тело. Болело обозленное обидой сердце. Сжавшись в комок, она сидела на земле, на старой кошме и лепила из глины, навоза, сухой травы и старых опавших листьев круглые шарики для сандала. Она немного забылась за этой нудной работой. Привычно и легко двигались руки.

Но первой увидела Икрама Нодира. Она вплеснула руками. Она смеялась от счастья, она звала Марифат и готова была выбежать на дорогу – целовать след от его сапог. Икрам был в грязи почти до пояса, но улыбался измученной и гордой улыбкой.

Марифат поднялась ему навстречу. Она услышала, что он поет, и у нее больно заколотилось сердце. О, как долго не было Икрама! Но он пришел. Она потянулась к нему с замирающим сердцем, и ветер вдохнул ей в грудь силы. Она бросилась к нему на шею, и слезы текли по ее лицу. Не привыкший к такому обращению, Икрам растерялся.

– О, женщина! Ты набросилась на меня, как тигр на свою добычу. – Но глаза его улыбались от радости. Редко нежна была с ним Марифат. А из-за низкого дувала, улыбаясь сквозь слезы, смотрела на них Нодира, и не было человека на свете счастливее ее в эту минуту.

Давясь от слез, рассказывала все Марифат. В ужасе прислушивалась к ее разговору изумленная Нодира. Что она делает?! Икрам может ее убить. Зачем было рассказывать об этом?!

Икрам слушал с побледневшим от гнева лицом, потом встал, Марифат смотрела на него выжидающе. Он порывисто прижал женщину к жесткому плечу и вышел. Догоняя его, бежала за ним Нодира.

– О, Икрам! Там был Абдуррахман с ними. Я слышала я узнала голос…

 

X

Было темно во дворе Негмата Набизода от широкой крыши над дувалом, заслоняющей солнце. Сам старик сидел у порога, скрестив ноги и перебирая янтарные четки, шевелил губами. Увидев Икрама, он насмешливо склонил голову.

– Говорят, твой двор стал опять богат, о, Икрам, сын Шарифбоя! Две жены кормишь, и детей…

– Ты! Старый ишак, теряющий навоз по дороге! Ты! Урезанный овечий хвост! – крикнул ему Икрам и почувствовал, как все у него внутри дрожит от гнева.

Задохнувшийся от оскорблений старик молчал, сверкая глазами.

– Я могу придушить тебя одним движением руки, я не посмотрел бы, что ты пророк! – (в глубине души Икрам мало верил в пророческую душу Набизода). – Но я отмечу тебя иначе. Ты стар, не к лицу мне с тобой драться, получай то, что заслужил!

Размахнувшись, Икрам бросил ему в лицо одну за другой непросохшие лепешки из глины и навоза, скатанные руками Марифат. Он сам не помнил, как он их зажал в руках, когда уходил. Грязь текла по лицу старика.

– Ты ответишь за это! На мне милость Аллаха! – визгливо кричал старик.

– Ты, – подошел Икрам поближе, – только пикни! Я сотру тебя в порошок! Ты думаешь, я не знаю твоих темных дел? Я раздавлю тебя, как змею, которую я убил в горах вчера утром! Я вырву твои ядовитые зубы! Хочешь?

Икрам схватил старика за бороду и рванул к земле.

– Я протащу тебя за бороду по деревне, и глаза твои ничего не увидят из-за налипшей грязи! Ну! Зови своего Фллаха!

– Пощади меня, Икрам – взмолился старик. – Я не виноват.

Я ничего не знал. Все случилось без меня. Я же сам приказал отпустить женщин…

Что-то не верится мне, чтобы дело здесь обошлось без твоих нечистых рук, – проворчал Икрам, а в глазах стояла картина: камень, летящий в спину Марифат, и злорадно хохочущая рожа старого Негмата. Он тогда суетился больше всех, а Икрам был бессилен и не мог с ним бороться. Им с Марифат оставалось только бежать…

Икрам оттолкнул его, чувствуя, как у него сдавило горло и еще немного и он убьет этого юркого старикашку. Гнилой сучок, змеиное отродье… Он торопливо толкнул низенькую калитку и вышел. Лязг задвигаемых засовов гремел ему вслед.

– Ты разучился уважать старших! Ты пожалеешь об этом! – услышал он дребезжащий голос.

Икрам нагнулся, поднял с дороги вытянутый остроконечный камень и шагнул через дувал.

У дома собрались любопытные: Мухаммаджон, Сафар, Рахматулло.

– Ты смотришь, Мухаммаджон, – обратился к нему Икрам. – Ты стоишь, смотришь и смеешься. А где ты был, когда кормили грязью мою жену! Ты был мне друг. Что же ты не вступился? И вы, люди, скажите, где это видано, чтобы жену наказывали помимо мужа!

– Твоя жена смущает наших женщин, – ответил ему Рахматулло. – Они все скоро перестанут повиноваться.

– Какой ты ей муж! – угрюмо сказал Сафар. Он не смотрел в глаза Икраму. – Мы не плясали на вашей свадьбе.

Упрекающие крики посыпались на Икрама.

– Она нечистая!

– Гнать ее из кишлака!

– Она – чума для наших женщин!

– Убрать бесстыдную!

– И ты, Мухаммаджон, так думаешь? – тихо спросил Икрам. Мухаммаджон не ответил.

– Наши женщины потеряли страх и совесть. Вот они yжe стоят рядом! Они осмелились слушать наш разговор! – крикнул Сафар.

Поодаль действительно уже собрались женщины, прикрывая глаза от солнца, они с любопытством смотрели на происходящее. Икрам увидел прожигающие глаза Марифат. В нем заклокотала сила.

– Смотрите! – крикнул неизвестно откуда появившийся Дурной глаз, – Икрам держится за женскую юбку. Он привязан к ней!

Ему ответил взрыв смеха.

Взбешенный Икрам подошел к нему и рванул за полу халата.

– Так это ты, Абдуррахман, был там ночью! Ты думаешь, я не знаю об этом!

Абдуррахман невольно отступил.

– Ты, Абдуррахман, пожалеешь о той минуте, когда губы твои раскрылись, чтобы произнести эти бесчестные слова! Может быть, лучше нам в честной борьбе решить наш спор?

– Я не буду с тобой бороться, – струсив ответил Абдуррахман.

– Боишься, – зло усмехнулся Икрам. – С женщинами, говорят, ты храбрый…

В толпе засмеялись.

Тяжелая рука Икрама рванула его за плечи.

– Помогите, – жалобно крикнул Дурной глаз. Но никто не двинулся ему на помощь. Люди всегда на стороне того, кто сильнее.

– Тебе никто не придет на помощь, подлый трус! – глядя ему в глаза и притягивая к себе железными руками, говорил Икрам.

– Пусть никто не думает, что можно обижать Марифат. Пусть скажут спасибо те, чьих имен я не знаю, что они ушли от меня…

– Р-р-раз!

Абдуррахман обмяк и повис на руке у Икрама от первого же удара. А тот бил его короткими тяжелыми толчками в челюсть, и тонкие струйки крови уже ползли из уголков рта Абдуррахмана. Он попытался защищаться, но было уже поздно. Инициатива была в руках Икрама. Плача, бежала от дома простоволосая жена Абдуррахмана, и никто даже не удивился такому неслыханному нарушению закона.

– О! Отнимите у него Абдуррахмана! О!

Но никто не пришел ей на помощь. Она, задыхаясь, упала на колени перед Икрамом.

– Довольно!

Кто-то тронул Икрама за рукав. Перед ним стояла Марифат. Он опомнился и выпустил свою жертву. Как тяжелый мешок, переломившись пополам, Абдуррахман упал в грязь. Плача и причитая, над ним склонилась жена. Затаив дыхание, смотрели издали женщины, точно сегодня решалась судьба всей их жизни. Марифат взяла Икрама за руку, прижала ее к своему горячему боку, он опустил голову, чтобы скрыть волнение от происшедшего и от этой маленькой горячей ласки. Она отвела его вон из круга людей, тесно обступивших их со всех сторон. И Икрам шел за ней, покорный, все еще тяжело дыша, с налившимися кровью глазами. А Марифат глядела прямо перед собой, закинув надменно голову, как царица, и люди опускали перед ней глаза, не в силах выдержать ее взгляда.

– Он боролся за нее, как горный олень сражается за своих самок весенней порой, – громко сказала Тоджихон и сплюнула кровь. Она теперь плевала кровью с той ночи.

Шатаясь, как пьяный, вышел из толпы Мухаммаджон. Сафар и Рахматулло, стараясь не встречаться ни с кем глазами (все уже знали, что и они были там ночью) подняли и понесли домой Абдуррахмана. Закинув руки и оттягивая на затылке тяжелые косы, с воплями бежала сзади женщина, еле поспевая за ними.

– О! Горе пришло в мой дом! Горе пришло в мой дом, сестры!

Печальная процессия двигалась очень быстро. На изгибе крутой улицы жена Абдуррахмана нагнала Икрама и Марифат. Икрам отвернулся. Он не в силах был теперь смотреть на эту женщину.

Злость, гнев, отвращение, перемешавшись, все еще толкались в груди. Жена Абдуррахмана подбежала к Марифат и, yпав на колени на ее пути, ловила подол ее платья. Марифат смотрела на нее с сердитым недоумением.

– О, спасибо тебе, сестра!

Марифат содрогнувшись, отвернулась.

 

XI

Они пришли в дом. От своего дувала смотрела на них Нодира. Ее обступили дети. Она положила руки на головы сыновей, но не глядела на них, а губы ее растянулись в болезненную улыбку, она покачала головой и улыбнулась детям. Теперь, – пусть Аллах даст счастье Икраму. Пусть больше жизни любит его Марифат! – теперь есть много мяса, дети будут сыты. Она обняла их всех вместе и прижалась грудью к растрепанным горячим головкам.

А на пороге чему-то беззвучно смеялась старая Музоффара, прислушиваясь к слабым движениям жизни в своем угасающем теле.

 

Глава II

Тургун

 

I

У Тургун было нежное округлое лицо, темные, как вода в темноте, продолговатые иранские глаза, словно тонкой кисточкой рисованные брови, слегка выдававшийся вперед подбородок, придававший лицу капризное и немного насмешливое выражение; капризными были и теплые, пожалуй, крупноватые губы, нижняя немного выдавалась вперед, углубляя мягко очерченную ямку на подбородке. Губы и подбородок были капризные, а глаза всегда смеялись, даже когда было не до смеха. Только совершенно не соответствовавшие большим правильной формы глазам приподнятые скулы выдавали присутствие в ней монгольской крови.

Испокон веков селились в кишлаке пришлые узбеки. Кто бежал сюда в горы от своих баев, кто просто искал лучшей жизни. Они давно перемешались с местными жителями, никто не мог разобрать, у кого какая кровь. С детства все были двуязычны. Смешались обычаи и нравы, никто и не думал о них, жизнь была слишком трудной, о таких пустяках не горевали.

Но что-то еще существовало где-то глубоко, далекое, темное, враждебное. И, когда оно выходило наружу, начинались несчастья. Так было лет за двадцать до рождения Тургун, когда юноша Алимджон полюбил девушку узбечку Айшу. Узбеки считали себя культурнее и выше безграмотных полудиких горцев, в душе презирали их, забывали о том, что у этих нищих нашли когда-то их предки радушное гостеприимство и приют. Забыла, а, может, и не знала об этом Айша. Она смеялась над Алимджоном. Она, спрятавшись за деревом, нередко кричала ему обидные слова и звонко хохотала над простофилей. Алимджон убегал обычно. Горе его росло. Айшу выдали замуж. Муж ее, старый Мирзо, еще до начала свадьбы оттаскал девушку за косы, чтобы забыла Алимджона. Последние дни перед свадьбой, Айша уже не дразнила Алимджона, а только задумавшись, украдкой смотрела ему вслед. Заметила это сестра жениха старуха Масуда.

Масуда донесла. За то и избил жених Айшу. Неслыханное было дело так испортить свадьбу. На утро исчезла Айша. Не нашли. А через год на охоте настиг Алимджон обидчика, ударил ножом в спину, повалил на землю и задушил, а сам бежал. И долго вспоминали об этой странной истории в кишлаке.

Странный человек был отец Тургун. Вырос он в семье ахунда, рано научился читать. Пленился он с детства бессмертными стихами Алишера Навои и иранских поэтов и остался на всю жизнь мечтателем, смешным чудаком в глазах окружающих, потому что жизнь не давала места мечте.

Привлеченный слухами о красоте иранских женщин он перебрался сюда в горы из далекого Алмалыка, здесь женился на таджичке и остался жить в этом заброшенном кишлаке, не желая расставаться со своими грезами. Он внушил их старшей дочери Тургун. Он научил ее читать и писать. Он научил ее мечтать о каких-то невиданных огромных садах, о белых домах из блестящего камня, о людях с открытыми светлыми лицами, о смелых сердцах, о поэзии. Он гордился Тургун, гордился ее красотой, легкой и необычной прелестью eе лица, мягкой походкой, стройной, будто отлитой из бронзы фигуркой. С детства она, как и отец читала старых поэтов, и, ложась вечерами спать, натянув на голову козью шкуру и закрыв глаза, бормотала газели Камоля Худжанди и Сайидо из Насафа. Особенно ей нравился последний.

 

Рунчахуспам, Саидо, умрест дар бори луахон.

Андалибе гар ба сарвактам расад гул мекунам…

 

Я бутоном сплю, эй Сайидо,

Всю жизнь у мира в огромном саду.

Если ж вдруг прилетит соловей,

Розой я расцвету.

 

 

 

II

Мать Тургун убили, когда девочке было всего восемь лет. Ей накинули на шею тугую тяжелую веревку и привязали к хвосту коня за то, что подала лепешку раненому пленному красноармейцу. Ее выдал бай Холмирзо. Всего только несколько слов шепнул он прямо в заросшее черной шерстью ухо Ибрагим бека, и вот страшный всадник унес мать Тypгyн в ночную тьму. Отец бежал рядом, поддерживая слабеющее тело жены, из последних сил, стараясь не отставать, а у костра, хлопая себя по животам и бедрам, хохотали басмачи. Нo всадник хлестнул коня, конь взвился, отец отлетел в сторону. Басмачи надрывались от смеха. Отчаянно закричала Тургун. А когда рассвело, пошла по крутой тропке. И на всю жизнь остался в памяти широкий ярко ржавый след на каменистой дороге и разбитое о камни лицо матери, которого уже нельзя было узнать.

Шестеро детей было в доме, шесть пар босых ног, шесть голодных ртов. Нужна была женщина в дом. А нечем было платить выкуп за вторую жену. Когда Тургун исполнилось одиннадцать лет, отец выдал ее замуж ради этого проклятого выкупа. Он к тому времени уже не читал стихов и не пел песен. Старые рукописи пылились в углу. Жизнь все-таки раздавила его иллюзии. Но они остались в сердце Тургун. Он сам посеял их там, и семена упали на благодатную почву…

Конечно, отец никогда не выдал бы ее замуж против ее воли. Но Тургун понравился Хаким Кара. Однажды она встретила его у колодца. Он стоял и пел:

– Ты – цветок моей души,

– Ты – соловей моего сердца...

Он увидел ее и обернулся к ней.

– Эй! Девушка!

Сплошь запылав своим совсем детским лицом, Тургун убежала по тропинке, забыв наполнить свой кувшин, глиняный кувшин, обмазанный белой краской с узором из красных горошин, похожих на брызги крови, большой белый кувшин с узким горлышком, в котором даже в самую страшную жару вода оставалась холодной и прозрачной, как лед.

С колотящимся сердцем бежала Тургун по тропинке, слыша за собой веселый голос:

– Ты – цветок моей души...

И подумала Тургун:

Рунчахуспам, Саидо, умрест дар бори луахон.

Андалибе гap ба сарзактам расад гул мекунам…

 

Я бутоном сплю, эй Сайидо,

Всю жизнь у мира в огромном саду.

Если ж вдруг прилетит соловей,

Розой я расцвету.

 

Но Тургун не знала, как недовольны родители Хакима выбором сына. Он ведь был чистокровный узбек. Хакиму тоже не нравилось, что мать Тургун наградила дочь иранской кровью и этими большими продолговатыми глазами. Однако красота девушки победила его сомнения.

И была их свадьба. Гости ели горячий плов – отец сам зарезал своего единственного барана. Веселые подружки щелкали фисташками.

А потом жизнь стала похожей на сказку… Хаким Кара увез ее. Маленький ослик осторожно переступал по горной тропинке хрупкими своими точеными ножками. Небогатый груз их семейной жизни прочно покоился на его спине. Тургун шла, помахивая хворостинкой, и ей казалось, что это не она идет вперед, а большие неуклюжие горы уползают назад и новая счастливая жизнь надвигается неукротимо и неизбежно.

 

Рузи насиби кас ба нишастан намешавад.

Бояд чу осие зи паи обу дона рафт...

 

Без движенья счастье не приходит.

Точно мельница крутясь, за ним иди…

 

(О, Сайидо Насифи! Наверное, нет дороги в жизни, которой бы ты не описал в своих стихах!)

Было жутко и весело. А рядом шагал Хаким Кара и, улыбаясь, смотрел на жену. Ей было всего двенадцать лет. Но ростом, фигурой, осанкой она была похожа на восемнадцатилетнюю. Должно быть, ранняя мудрость и красота сделали ее взрослой.

– Ты родишь мне сына, женщина, – сказал негромко Хаким. И Тургун радостно улыбалась в ответ. О, конечно, она родит ему сына. Она родит ему много сыновей. Пусть жизнь будет прекрасной, как горное озеро Искандар куль, которое они прошли еще вчера.

Они приближались к тому самому месту, в которое вела жизнь. Хаким шел, напевая про себя. Тургун вспомнила:

Ты – соловей моего сердца.

Но вслух он больше уже не пел эту песню.

 

Был вечер, когда они подошли к Дюшамбе. Огромный кишлак лежал в долине, похожий на гигантскую рыбу, и к ним доносилось его шумное дыхание.

– Здесь хорошо, – сказала робко Тургун. Ощущение грандиозности смутило ее, привыкшую к родному кишлаку, который насчитывал несколько десятков жалких хижин. Внизу в долине лежала громада. Она шумела у ног. И кто знает, может быть, ждало здесь путников небывалое счастье.

Ослик спускался с горы, Хаким шел, поддерживая его и направляя шаги гибкой хворостинкой. И Тургун вдруг почувствовала, что непонятная сила подхватила eе и несет вниз со страшной неодолимой скоростью.

 

III

Радость ушла вместе с теми тяжелыми горами, которые, провожая в далекий путь, глядели вслед с сонным неодобрением.

Радость смыло этой широкой волной, подхватившей их в проклятом городе. Здесь было много людей, много вещей. Здесь все было новое, непривычное, чужое. А то, что больше всего, дороже всего, ушло, осталось где-то на горной тропинке.

Где сердце твое, Хакимджон! Где твое большое доброе сердце! Ты был для меня дороже всего на свете.

 

Хар нахли орзу ки нишондем бар замин,

Додем об сабз нагашту самар надод...

 

Дал я воду всем пальмам желания,

когда-то посаженным мною.

Но пальмы не зазеленели,

плодов не собрал ни с одной я.

О! Сайидо!

 

Идут, идут по дорогам тяжелые груженые арбы. Идут, идут люди. Тургун прячется за самотканкой занавеской. Прячет лицо. Хаким не велит выходить. Целый день сидит она одна, укрывшись за тяжелой завесой, которую соткала сама – она полна пыли, – и смотрит, смотрит на жизнь в городе.

И вот однажды Хаким, бледнея от ненависти к ней за свое унижение, в котором виновата она, одна она, приводит седобородого старика в засаленном ватном халате. Стоит пятидесятиградусная жара. Покраснев от напряжения, Хаким с гостем пьют обжигающий зеленый чай. Пар расходится в воздухе. Разгоряченная, покрасневшая Тургун, прикрывая лицо концом платка, бегает по комнате, подавая гостям все новые и новые чайники.

– Что делать? – спрашивает Хаким у грязного отвратительного старика. Тот шамкает беззубым ртом.

– Вы нарушили закон предков. Аллах не велел покидать место своей жизни, кроме как, повинуясь благородному желанию увидеть священные небеса Мекки. Ты нарушил наш закон. Ты жестоко наказан за это. Великий, всемогущий Аллах лишил тебя потомства.

– Что же делать! – в отчаянии спрашивает Хаким

– Что делать! Хе-хе-хе!!! – старик злорадно смеется. – Да теперь, что же делать. Собери свои вещи, вернись на землю предков. Может быть, всемилостивейший наш Аллах еще простит тебя.

– Но я не могу уйти отсюда, – говорит Хаким. У меня теперь здесь хорошая работа. У меня дом, сад. Там в кишлаке у меня ничего не осталось. Земли нет. Куда я пойду! У меня ведь жена на руках.

– Ты так молод, сынок, а уже дэв жадности овладел твоей душой. Ты боишься утратить на этой земле несколько одеял из своего дома и несколько яблок из своего сада, а утратить милость Аллаха не страшно тебе?

Но Хаким упрямо сдвигает брови.

– Нет, отец. Уехать я не могу.

Злобный огонь зажигается на секунду в глазах старика. Только на секунду, но Тургун видит его, и ей становится страшно. В следующую секунду старик, не спеша, начинает подниматься. Хаким бросается к нему, угодливо придерживает за локти. Старик берет в руку палку, толстую суковатую палку и идет к двери.

– Отец! – шепчет Хаким.

– Пусть жена твоя ест горький корень ривоч. Пусть ест его днем и ночью! Пусть сосет его натощак! Аллах велик и всемогущ. Молись ему, и он исполнит твое желание…

И Тургун ест корень ривоч.

– Он полезен для здоровья, – говорят старики.

– Он кисл и приятен на вкус, – говорят беременные женщины.

Тургун обкусывает корку, впившись губами в зеленоватую мякоть, сосет и сосет днем и ночью кислый, терпкий корень. И вот он уже начинает казаться горьким, как говорил старик, и Тургун не может больше есть. Ее тошнит от противного кислого сока, а Хаким приносит все новые и новые связки толстого тугого корня...

Вo дворе у соседки Латофат стоит большая рыжая корова. Днем и ночью она жует пушистые охапки травы, которые приносит ей Латофат. Похрустывая, она съедает рубленую репу, свеклу, заквашенное просо. Потягивая воду толстыми губами, она опускает рогатую голову в глубокое ведро…

Смутная, непоправимая обида шевелится в сердце Тургун. Давясь, она ест проклятый зеленый корень. Ест, пока тошнота не поднимается к горлу, тогда оставшийся пучок травы она высыпает в кормушку корове и, обливаясь слезами, перелезает через маленький глинобитный дувал, разделяющий соседские дворы.

А вечером приходит домой Хаким и приносит новую порцию корня, точь-в-точь, как Латофат для своей коровы. И Тургун, чувствуя знакомые спазмы в горле, снова жует ненавистную жвачку. Проклятый старик видно посмеялся над нами, задыхаясь от горя, думает Тургун.

Горячее небо совсем остывает к ночи. Расплавившись, стекают за горы последние лучи солнца. Мир становится черным, как покрывало Латофат.

Наступает страшная ночь. Страшная для Тургун. И когда на утро она, измученная побоями и ласками Хакима, засыпает, ей снится только один сон: страшная серая раскаленная пустыня, выжигающий горло ветер. Она идет, переступая босыми ногами по безжалостному горячему песку, и на ногах ее горят кровавые раны, а сзади тянется знакомый ярко ржавый след…

 

IV

Хосил нашуд зи гушанишини муроди манн.

Худро зи хона бар сари бозор меканам...

 

Радости нет – сидеть в темном углу одному.

На базар я иду.

 

На их улице тишина. Изредка проедет веселый дюшамбинский парень в полосатом халате верхом на ишаке. Иногда ишак отчаянным голосом жалуется на жизнь. Против окон Тургун заснула посреди мостовой чинара. Тихо шуршат листья.

Закрыв голову и большую часть лица пестрым халатом, Тургун выходит на улицу. Она срывает листок с чинары, прячет его на груди. Просто ей так хотелось. Шурша тихие наставления, ветки тихонько кивают ей вслед. Тургун идет на базар. Она идет мимо заборов, за которыми шумят стройки, она идет крутыми переулками, сплошь мертвого цвета от засохшей глины. Глиняная пыль оседает на новых кафшах. Мимо проходят люди. Высокие горцы в стеганых черных халатах, с ними женщины, прямые, как сосны, нарядно и ярко одетые с множеством блестящих бус на груди. Откинув назад маленькие крепкие головы, закутанные в белое так, что видны только глаза, черные и блестящие, как семечки спелых арбузов. Они обычно несут что-нибудь на темени: иногда это огромные узлы, иногда груда лепешек, аккуратно положенных одна на другую, иногда большая круглая корзина с яблоками. Они идут, покачивая бедрами, иная несет на руках ребенка, и не шелохнется тяжесть на их головах. А их мужья в мягких сапогах, на голенищах которых нашиты кусочки разноцветной кожи, идут рядом степенно и важно, спокойными прикосновениями правой руки приветствуя знакомых, и на головах их накручены тяжелые замысловатые узлы из тонкой белой материи, вокруг расшитых блестящими нитками, побрякушками и бисером тюбетеек.

По мере приближения к базару нарастает шум. Дюшамбинские женщины, красивые и смуглые, с широко сплошь по переносице наведенными сурьмой бровями, прикрывая лица халатами, верх которых наброшен на голову, и мотаются по бокам пустые рукава, несут на базар связки лука, моркови, несут связанных за ноги красногривых петухов, в тяжелых корзинах несут прозрачные, как янтарь, черешни, золотистый урюк, ранние махровые розы.

Проезжают мужчины, верхом или на арбах, груженых сеном, дровами, вязанками саксаула и бурье, плетеными соломенными циновками.

В глубине базара продают, тут же жаря в кипящем масле, нежную и пухлую дымящуюся самсу. На длинных раскаленных жаровнях дымятся нанизанные на обуглившиеся вертела шарики мяса.

У ворот, прячась за ослепляюще яркими шалями, сидят гадалки, а подальше в островерхих чалмах и темных халатах с белыми знаками предсказатели судеб. Возле них толпится народ, толкая друг дружку, протискиваются к ним женщины.

– Ты счастливой родилась, женщина. У тебя скоро будет семь дней черных, семь дней белых. А потом родится у тебя сын. Он великие дела совершит в этом мире, и ты прославишься, женщина…

Гадалка громко выкрикивает предсказания. В толпе слушают с затаенным дыханием. На минутку останавливается и Тургун. Но нет. Она не ждет радости. А зачем заранее знать про горе?! И она идет дальше.

Закупая провизию, Тургун ходит между рядами. Вот уже пятый год живет она в Дюшамбе и все не может привыкнуть к бесконечному шуму, суете, толкотне дюшамбинского базара. Она шарахается в сторону от развязных насмешливых дюшамбинских парней, она торопится поскорее уйти. Ее оглушают зазывные крики мужчин и визгливая брань женщин.

Неторопливо поставив круглую корзинку с покупками на голову, Тургун бредет домой. Она смотрит в лица прохожим, и обилие лиц, глаз, улыбок смущает ее. Много новых людей на улицах. Они в непривычной одежде. Тургун знает – это русские. Она проходит мимо них, опустив глаза. У их женщин головы раскрыты до самой шеи.

– Как же так! – думает Тургун.

Она смотрит на множество домов. Они маленькие, иногда из все той же мертвой, бесцветной глины, иногда обмазаны мелом – ряды домов кажутся ей бесконечными. Она поднимает голову и смотрит вокруг. Будущий город лежит в строгом окружении гор.

На юге, в той стороне, где скользит по небу солнце, блестят снежные вершины, там ее родина, там отец, сестры; как мало она знает теперь о них; там мазар, где схоронили мать. Она помнит его неровные, обтесанные наверху колья, на некоторые из них были насажены полусгнившие рогатые головы горных баранов и коз. В последний раз, когда она пришла перед отъездом прощаться с могилой матери, они сурово замкнулись за ее спиной, отгородив от нее навсегда все, что было.

Отец прислал ей как-то письмо. Что-то новое было в письме. Давно уже не было этого в отце. Похоже, отец снова становился мечтателем. Это, наверное, у них болезнь. Никогда не устанут они строить в душе невиданный сад и белые дома, где поселят людей с просветленными лицами. Никогда. Но жить от этого не легче. А еще отец написал ей:

 

Мевае харгиз начидам аз нихоли орзу,

Ин самар напухта аз шохи хазо афтодааст.

 

Я с древа надежды плодов никогда не срывал.

Ведь с веток мечты плод падал, созреть не успев.

 

Милый отец. Как хорошо они с ним понимали друг друга. Как близки и понятны были обоим слева любимого поэта. А больше ничего. Отец, конечно, ни одного толкового слова не написал ни о жизни, ни о себе, ни о семье. Так что же это было новое и непонятное в его письме. Он писал его четким почерком насталик. А змеящаяся цепочка букв плясала у Тургун перед глазами...

Весна. Горы светятся ослепительно яркой зеленью, еще не тронутой опаляющими лучами жарких дней. Должно быть, в зелени пестреют бесчисленные цветы – маки, тюльпаны… Ее любимые тюльпаны – момо кизилок, что означает маленькая бабочка красноватого цвета. Их не видно отсюда. Подняться бы туда в горы. Хаким ни за что не отпустит. Как давно она не рвала тюльпаны! Момо кизилок действительно похожи на бабочек. Раскинув, как крылья, нежные лепестки цвета догорающего заката, они светятся в зеленой траве, как негаснущие капли крови. Момо кизилок! Жизнь проходит мимо. Ничего не знает о ней Тypryн. Она забыла все, что было раньше. Все осталось там за снежными вершинами.

Тургун идет домой. Тихо на улице, где-то рвущимся голосом невидимый призывно плачет ишак. На улице соседка Латофат белит свой дом. Подоткнув подол широкого платья, так что почти до самых колен видны пестрые, забрызганные белым сатиновые шаровары, она длинной кистью из конского волоса размазывает мел, перемешанный с мукой и синькой.

– Ты что это, соседка, такую работу затеяла? – спрашивает Тургун.

– Курбон байрам скоро, – неохотно отвечает Латофат. Тургун качает головой. Ошибается соседка. Далеко еще до Курбон байрама.

– Муж заставил. Побил вчера, накричал, приказал побелить дом.

– Жизнь наша горче инбийского перца, – говорит ей Тургун. Латофат подавленно кивает головой.

Затопив очаг, Тургун садится перед ним на корточки и задумчиво смотрит в огонь. То расползаясь в разные стороны, то сплетаясь и сливаясь вместе, раскачиваются резкие языки пламени; качаясь они выталкивают пучки черно-серого непроницаемого дыма, и он облаком тихо поднимается над головой.

От огня слезятся глаза и жарко горят щеки. Огонь. Медленно, медленно, словно наливаясь прозрачной, чистой кровью, раскаляются мелкие угли. Тургун протягивает к ним руку. Обжигающая волна одевает пальцы. Тургун отводит руку и медленно, как чужую, рассматривает ее. У нее маленькая кисть, а пальцы длинные и тонкие. Когда-то на них было два кольца: одно с красным камнем, другое – с зеленым камнем. Хаким Кара подарил. Он сам надел кольца на средний и безымянный пальцы, и Тургун, улыбаясь, отводила руку и щурилась, разглядывая камни, завороженная их неярким тягучим и глубоким блеском.

– Старуха сказала, – услышала она слова Хакима, – эти камни приносят счастье в дом.

Тургун разглядывает пальцы, Хаким продал кольца, продал давно. Однажды пришел и потянул за рукав:

– Снимай!

Продал и ничего не сказал. Кому? Зачем? Как будто и не было никогда этого обидного подарка. И не надо было. Не надо было дарить. Старуха сказала, они приносят счастье. Ложь сказала старая. Не принесли они счастья. Все лгут эти старые… Не надо верить им.

Она тогда написала отцу в ответ на его письмо:

 

Ном дорам, лек умри ман ба талхи бигзарад,

Захр чои мум дар зери нигинам кардваанд.

 

Имя есть у меня, но дни в печали проходят мои.

Яд вместо воска положили под кольца мои.

 

Отец все поймет.

Снова утолило сердце боль бессмертными строчками. Разве она не выше всего, что ее окружает. От бед и несчастий защищается она оружием вечной красоты. Этому научил ее отец. Какое счастье, что отец дал ей это лекарство.

Без него она, наверное, давно бы погибла. А на руках Тургун хороши были кольца. Словно теплым светом освещали они тонкую руку. И пальцы были нежные, мягкие, а кожа была совсем светлой, почти белой, как у русских женщин. А теперь кожа потемнела. Тургун пальцами коснулась набухших суставов, кожа сухая, шершавая, жесткая. Маленькие розовые ногти блестели на кончиках пальцев, – теперь они заросли, стали тупыми и плоскими, под них глубоко забилась грязь, грязь прочно въелась в трещины кожи – не отмоешь. Она однажды пыталась – терла руки сухим песком, терла до крови – напрасно. Не отмоешь. Зачем на такие пальцы кольца! От них нет радости. Пальцы, наверное, стали бы еще уродливей от их мерцающего света. Белая кожа у русских женщин. Они приехали с севера, там мало солнца. Оно там прохладное, оно не жжет так безжалостно кожу, не сушит ее своими огненными лучами. Огонь. Угли в очаге налились кровью, жаркая страна у нас, а холодно моему сердцу. Тургун сидит неподвижно, пока выросший язык пламени чуть не задевает ее губы, тогда она, спохватившись, принимается за работу.

Замешав на горячей воде соль и муку, она печет круглые золотистые лепешки, похожие на солнце, нежные и сладкие, как мед. Раскатав маленькие комочки теста, она заворачивает в них мелко нарезанное баранье сало, рубленое мясо, пересыпанное луком и толченым черным перцем, и бросает их в кипящую воду в медный котел, начищенный до солнечного блеска. Бока его медленно темнеют от черного едкого дама. Шипит и бурлит вода, варятся в котле круглые, скользкие, разбухшие, как горбы сытых верблюдов, манты. Тургун великая мастерица. Как хвалил ее за это Хаким Кара! Как любил он кушанья, приготовленные ее рукой.

Широким железным ножом с узорной резной деревянной ручкой Тургун рассекает на куски мягкое и сладкое мясо молодого барашка и жарит его и тушит прямо на дне котла, покрыв сверху слоем мелко крошеного лука и горкой аккуратно наструганной сочной и спелой моркови. Шипят и зарумяниваются куски баранины, густой, янтарный сок до половины наполняет котел, тогда Тургун всыпает туда чистый отборный рис, блестящий, как мелкий жемчуг.

Набрав в круглый фаянсовый чайник, разрисованный тюльпанами, крупных, мягких, серых лепестков чая, не наливая воды, Тургун ставит его на раскаленную плиту очага томиться и набухать перед заваркой, – когда так делаешь, чай получается густой и душистый, как воздух над грядками роз, посажанных ее руками.

Вот теперь все готово. Можно ждать Хакима. Расстелив на айвоне дастархан, Тургун аккуратной стопкой укладывает лепешки, расставляет большие ярко разрисованные пиалы. Выбрав на грядке самый большой арбуз и срезав его, она осторожно ножом надсекает тонкую хрустящую кожуру, и прямо в лицо ей брызжет липкий сладкий сок...

Он красивый, – думает Тургун, Он очень красив. Но у него нет сердца.

Муж поднимется на айвон, садится, скрестив ноги перед накрытой скатертью. Ему кажется, что в плове слишком много перца, а баран попался нежирный. Закусив губы, он толкает на жену тяжелое горячее блюдо.

– За что! – беззвучно шепчут губы Тургун.

Хаким поднимается с колен и стоит над нею, униженно подбирающей комочки горячего жирного плова.

– Ешь!

И, захлебываясь слезами, она ест, и кажется ей, что ест она кислый горьковатый корень ривоч, а не жирный, смешавшийся с пылью плов.

 

VI

В тот последний день Хаким Кара пришел домой не один. С ним пришел человек. Он вошел и неловко встал у порога, и сердце Тургун замерло в недобром предчувствии.

– Садитесь, садитесь, ака, – любезно приглашал его Хаким. И обратился к жене:

– Я привел русского доктора. Он посмотрит тебя. Он скажет, что должна делать бесплодная женщина, чтобы у нее родились дети.

Тургун сидела на корточках перед мангалом и курила чилим. Хриплыми звуками булькала в чилиме вода, сквозь которую вырывались густые, голубоватые клубы пара. Платок ее был повязан небрежно, из-под него выбивались распустившиеся косы, они тяжелой пеленой закрывали спину. Как будто всем своим видом говорила Тургун:

 

Ба зери сояи муи сари худ дорам осоиш.

Ба хаг чсе ки месозам икомат беди мачнунам.

 

Под тенью волос своих густых отдыхаю я.

Где бы ни жил, везде я – плакучая ива.

 

О Сайидо!

 

Казалось, Тургун, погруженная в свои мысли, ничего не слышала.

– Я сказал! – грозно придвинулся к ней муж. Сердце Тургун заколотилось так, что, казалось, разорвется грудь. Но она молчала и не поднимала глаз. Хаким, взбешенный поведением жены, подошел к ней и тупым концом своего мягкого сапога ударил ее в бок. Застонав, Тургун упала. Что-то резко и сердито проговорил доктор. Тургун не расслышала его слов, но ей показалось, что он заступается за нее. И она подняла голову, чтобы рассмотреть его. Перед ней стоял еще молодой и красивый парень. Нет, это, уж несомненно, ей показалось, что сочувствие она видит на его лице. И она опустила свою налившуюся туманом голову.

Жестом врач попросил Хакима выйти из комнаты. Тот равнодушно вышел.

– Что же это будет! – с замирающим сердцем думала Тургун. Как он узнает, что у меня могут быть дети. – И ясно представлялось что-то нестерпимо позорное, ужасное, после чего уж не жить, не жить!

 

Андрей Погодин подошел к Тургун. Врач сел рядом с нею возле дымного мангала, сделанного из старого ржавого ведра, и стал что-то говорить ей.

Тургун сама не понимала, что убедило ее: спокойный ли ласковый голос, вежливое обращение, или еще что-нибудь; но она позволила осмотреть себя. А потом одевшись, сидела, не глядя на доктора и ждала, ждала удара, ждала той страшной минуты, когда откроется дверь и войдет Хаким Кара.

Дверь открылась, и он вошел. Словно теснее стало в доме. Горячая волна ударила в виски Тургун. Вот сейчас этот человек с ласковой речью добьет ее, как раненое животное, добьет и уйдет отсюда. И яркое солнце навсегда погаснет в этом голубом небе...

Что она слышит?!

– Вашa жена абсолютно здоровая нормальная женщина. У нее могут быть дети, должны быть дети.

– Так что жe это! – слышит она сдавленный голос Хакима и не может узнать его, так он страшен.

– Причина, очевидно, кроется в вас самом, – спокойно говорит врач.

Оглушенная Тургун поднимает голову.

–Что? – рычит Хаким Кара.

– Думаю, что это ваша вина, что у вас нет детей. Если вы желаете, я могу осмотреть и вас…

Он стоит перед ее мужем спокойный и уверенный. И Тургун понимает – сейчас произойдет что-то ужасное, непоправимое. У Хакима лицо наливается кровью. И Тургун в ужасе бросается к ногам мужa, обхватывает их своими тонкими руками и кричит:

– Уходите! Уходите!

– Пусти! – рычит Хаким.

Побледнев, Андрей собирает в чемоданчик свои инструменты.

Никак не застегивается замок…

– Уходите! – кричит Тргун, цепляясь за ноги мужа.

И Андрей уходит, что он может сделать. Но в дверях его останавливает мысль:

– А что будет с ней? Что будет с этой замученной женщиной, такой красивой и такой забитой!

– Уходите! – кричит Typгун человеку, который был так добр к ней. Он понимает, что eй грозит.

– Послушайте, – говорит Андрей, если вам что-нибудь понадобится, если вы заболеете, или муж будет обижать, обратитесь ко мне. Я работаю в городской больнице…

– Уходите! – задыхаясь от борьбы, кричит Тургун.

И он уходит.

Он идет по улице и тоскливо думает: что же я должен делать? Как мне поступить? И ведь нельзя этого так оставлять! А жаловаться неудобно. Что я скажу? Что меня чуть не убили? Подумают, что я преувеличиваю, что я испугался... Поднимут на смех. Посоветуюсь с кем-нибудь, – решает он, – кто тут уже давно живет. Спрошу, что делать...

И он идет по Дюшамбинской улице. И он проходит мимо маленького домика с надписью: Центральный комитет. И ничто не подсказывает ему, что действовать нужно скорее.

 

VII

К лицу Тургун приблизилось разъяренное лицо Хакима. Показалось ему, что торжество и насмешку увидел он в ее ненавистных таджикских глазах, в веселой ямочке на подбородке. Гнев его прорвался, он рвал на Тургун одежду, раздетую выволок ее во двор. Только что прошел дождь, с деревьев посыпались брызги, они освежили тело Тургун. Она еще успела подумать (так она пыталась вернуть себе силы и мужество):

 

Дар бахор аз фока ранги заъфарси бошад маро,

Перохан бар душ аз барги хазон бошад маро...

 

Весною от бедности цвет мой шафранным становится,

И рубашка из листьев осенних одета на плечи мои...

 

Но эта ее мысль была последней.

 

 

Продолжение в следующем номере.

 


Фотогалерея


Комментарии

Юрий Леонидович Грейдинг, 21 сентября 2009

Потрясён тем, что сохранилось ещё что-то, написанное Зорей Дановской. Ещё не прочитал (да это мне и трудно, буду искать журнал). Мая, кто Вы? На похоронах Зори из родственников я видел только её отца.
Юрий Грейдинг

Дановская Мая Николаевна, 11 октября 2009

Уважаемый Юрий Грейдинг, я написала Вам ответ, но по адресу, указанному мне в редакции он не "хочет" отправляться.
Если хотите получить ответ, уточните свой адрес в редакции журнала "Иные берега".
Ещё раз, с уважением. М.Дановская

Наталья, 24 декабря 2009

Дорогая Мая! Я училась на два курса моложе Зори Дановской, я окончила университет в 1956 г. Я была знакома с ней шапочно, хотя все мы - студенты восточного отделения друг друга знали. Про прозу Зори мне сказал Юра Грейдинг. Кем Вы приходитесь Зоре? Как получилось, что ее Дастан только что увидел свет? Я работаю в Институте востоковедения и являюсь главным редактором журнала Ирано-Славика. Мы в нем много пишем про Таджикистан. Вы могли бы увидеть мою статейку "Ностальгия по Таджикистану" в Интернете. (Моя фамилия Пригарина, в университете я была Рыжова). Я очень хотела бы напечатать что-нибудь о творчестве Зори, о ее судьбе (финал ее жизни мне известен). Была бы благодарна, если бы Вы откликнулись!
Наташа (Наталья Ильинична Пригарина).

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.
Графические задачи
Перепишите символы с картинки (соблюдая верхний / нижний регистр).