Не продается вдохновенье... Но можно рукопись продать?

Не продается вдохновенье... Но можно рукопись продать?

 

Николай Макаров (род. 1952) – русский художник, живущий в Германии. Впервые представил свои работы в квартире Оскара Рабина (1974). В 1975 г. уехал в ГДР. В Москве учился в институте иностранных языков, в Берлине – в университете им. Гумбольдта, в Академии искусств у известного книжного графика Вернера Клемке, а позже в Вене у представителя направления «фантастического реализма» Рудольфа Хауснера. Своими наставниками в живописи называет Герхарда Рихтера, Тициана, Рембрандта, Гойю, Тернера, Ротко. В Германии впервые громко заявил о себе самостоятельной выставкой под названием «Поздняя свобода» в1989 г. Работает сериями («Город», «Мастерская художника», «Мольберты», «Русская икона»), предпочитая углубляться в избранную тему, часто прибегая к формату диптиха и полиптиха. Использует аэрограф с акрилом, затем накладывая лессировки, в завершение руками втирает в холст пигменты, добиваясь размытости контура, что создает эффект недосказанности, таинственности изображения.

Создатель «Музея тишины» в Берлине. В России выставлялся в галерее «Триумф» и в Третьяковской галерее на Крымском валу – впервые год назад, вторично – нынешней весной. Наша беседа с художником состоялась после выставки «Пространство тишины».

 

 

– Сначала поговорим о выставке. Первый цикл ваших работ называется «Иконостас». Мне показалось, что его главная мысль в том, что восприятие святых – это личное дело каждого. Когда художник или иконописец пишет святого, то он претендует на некую объективность. Он как бы говорит нам: это не я святого таким себе представляю, а именно такой он и есть. А у вас – в размытых очертаниях смотрящий должен найти своего святого.

– Эта тема меня давно уже серьезно занимает. И я еще в Москве, будучи молодым человеком, пытался понять, как это можно технически изобразить. Но тогда я понял, что еще не совсем созрел. Раньше вообще традиционно только монахи святых писали. И Флоренский говорит, что это дело святое.

С возрастом все больше и больше в жизни меня держит вера. Я человек верующий, из православной семьи. Но дело не в православии, а в вере. И у католиков, и у мусульман – у них тоже вера есть. И все споры, которые привели уже несколько раз к серьезным войнам, и вообще это все я отвергаю. Поэтому у меня такой подход – изобразить святой дух, ту энергию, которая за ним стоит и весь мир двигает. И если человек ощущает эту энергию, то она дает ему большую силу. Ее как-то даже конкретно изображать не стоит, стоит просто показать человеку, что есть вещи, которые ты не можешь объяснить: а что же там светится так?.. Но в свете этом узнаешь, допустим, образ Богоматери или Архангела. И думаешь: а как же он? На самом-то деле, он нарисован. Интересно, что, может быть, кто-то из посетителей выставки новой Третьяковки пойдет на Лаврушинский и посмотрит на это собрание. Ведь почти все работы, представленные мной, находятся в собрании Третьяковской галереи. Это начало цикла, и я еще больше буду развивать его в этом направлении. Интересно было именно в Москве этот цикл показать. В новой Третьяковке очень хорошо залы расположены, можно разграничить два цикла.

Тема «Пространства тишины» более абстрактна.

– Мне показалось, что смысл цикла «Пространство тишины» о том, что мы живем в мире вещей, но для нас важны, в первую очередь, не сами вещи, а как мы их воспринимаем. Как и святой для каждого – свой, так же разнообразные предметы и пейзажи тоже для каждого разные. И главным образом их формирует для нас сочетание света и тени.

– Даже если картина напоминает пейзаж, все равно речь идет, как вы хорошо заметили, о добре и зле, жизни и смерти, обо всех важных жизненных темах. Постоянно с других сторон видишь их, и поэтому мне трудно называть определенные работы. Пусть они уж лучше будут без названия.

– Чтобы человек додумал сам?

– Да, а иногда бывает, что, допустим, прочитаю стихотворение, и через год, вдруг какая-то строчка настолько подходит для названия… Вообще, вопрос названий для меня не стоит, они приходят потом случайно. А еще лучше, когда их совсем нет – каждый может увидеть что-то свое, совсем другое.

– Хочется добавить, что в Новой Третьяковке достаточно причудливая форма зала. В разных ракурсах картины выглядят по-разному. Мне больше всего запомнилась картина-пейзаж, где два дерева стоят на берегу реки на фоне рассвета.

 

– Эта картина, с одной стороны, напоминает рай своей светлой атмосферой, но, с другой стороны, свет слишком теплый и явственно чувствуется влияние ада. То есть это опять же две половинки.

- Главная тема журнала «Иные берега» – это русские люди за рубежами России. И хотелось бы поговорить с вами об этом. Вы уехали в Германию, когда вам было очень мало лет. Двадцать три, верно? Как вы вообще решились бросить привычный уклад жизни? Понятно, что вам не давали работать, но это ведь судьба большинства русских людей, которые хотят жить честно и как-то по-своему. Вы сознательно отказались от жизни в России ради условий, для работы благотворных? Как это было?

– Сознательное желание покинуть Советский Союз у меня возникло уже в 16 лет. В школе у меня начались проблемы, насчет, например, вступления в комсомол, потому что все вступают или тебя в институт не примут. А я говорил, что не могу вступить, что там надо устав принимать, какие-то десять пунктов, которым я не могу соответствовать. И поэтому не хочу идти туда, и т.д., и т.д. Вот такие проблемы уже в школе начались. Конечно, эмиграция – это для меня был выход, потому что инакомыслящие преследовались. И мне пришлось выбирать, вступать ли в неравную борьбу или уехать за границу, чтобы расти и пытаться чем-то помочь людям.

– То есть, я правильно понимаю, вы не хотели воевать – вы хотели жить?

– Да.

– А вас никогда не привлекала эта игра? Игра в войну, что ли. Ведь в этой – советской, российской – жизни есть много хорошего. Достаточно многие никуда не уезжали, и, тем не менее, не вступали ни в комсомол, ни в партию. И как-то при этом учились в институте.

– Я проучился один год. Потом меня попросили, чтобы я по собственному желанию институт покинул. Затем мне дали достаточно серьезное воспитание – послали на два года в армию на Дальний Восток. Чуть ли не в штрафбат. Был батальон такой на озере Ханка, во время конфликта с Китаем. Нам говорили: ваша задача пятнадцать минут прыгать, патронов мы вам не даем, вас все равно перестреляют. И поэтому у меня была цель – выжить два года. А потом не получить еще десять лет штрафбата, а уехать и дальше – работать. Я знаю других, чьи судьбы плачевно закончились. Ведь если серьезно против власти выступать, тогда еще могли очень просто взять да раздавить и сразу же забыть об этом. Бывали разные направления, разные желания, разные судьбы. Солженицына в семьдесят четвертом году попросили страну покинуть, потому что мера его известности была велика. Или другие, Юз Алешковский, например, который сейчас в Америке живет и навещал меня в Берлине. Он песню тогда пел: «Товарищ Сталин, вы большой ученый», ставшую легендарной во всех лагерях. И он по-своему выжил.

– А вам обязательно было воевать с властью открыто? Ведь все эти люди бросали вызов. Просто жить в России вам не хотелось?

– Как молодому человеку, мне хотелось как-то бороться. В институте в общежитии мы регулярно устраивали вечера. Иногда играли в «думу». Размышляли, что бы было, если б революции не было. Каждый какую-то партию представлял. Были монархисты, прозападные, анархисты. Конечно, за нами наблюдали и как-то раз случайно у кого-то из наших в портфеле вскрыли весь расклад – за кого сколько голосов и т.д. И даже за такие игры всех выгнали из института. Почти все уехали. Всем повезло до восьмидесятого года, перед Олимпийскими играми, когда решили Москву почистить.

– За сто первый километр!

– Да, или за сто первый или можем попросить еще и подальше. И художники, как Оскар Рабин, тогда тоже уезжали. Я у него на квартире как раз показывал картину, которую сделал в семьдесят четвертом году в стиле полит-поп-арт «Раковый корпус» Солженицына. Я тогда был молод и думал, конечно, что не могу сейчас рисовать какой-то натюрморт.

– Хотелось какого-то активного участия в происходящем?

– Да, и за это, конечно, опять взяли на заметку. Возвращаясь к первому вопросу, могу сказать, что да, желание уехать было всегда, а возвращаться как-то желания нет. По своему серьезному отношению к работе и жизни я человек современный, глобального мышления. Я радуюсь, когда по Москве еду, стоят, например, рядом со старой Третьяковкой – предлагают туры по всему миру, летать, ездить куда душе угодно. То есть отлично жить-то можно сейчас. Но надо опять смотреть, где, с кем и как ты хочешь воевать. В любом случае, это всегда остается актуальной темой. Молодежь подрастает – теперь им воевать.

– А вам уже не до войны?

– Нет, у меня идет серьезная работа. Если смотреть, допустим, на цикл «Мольберты»: один, голубой, за решеткой – ты имеешь надежду в жизни, но что-то должен из себя выжать, решить, сколько ты будешь жить, сколько работать и как серьезно. Время-то коротко. Другой, вообще, похож на гильотину. Третий мольберт, красный, – чувствуешь, что тебя все это уже корит. Четвертый – как крест. Пятый – когда уже крыша идет, и он как будто навис где-то сверху, и ты в пропасть летишь. Все это художественные вопросы – когда человек хочет что-то выразить, надо отказываться от нормальной жизни. Если думаешь только о работе, другое все доходит, как у Высоцкого, даже до самоисчезновения.

– Хотелось бы прояснить. Недаром есть такая поговорка: русский человек – русский, пока живет в России, Набоков, что ли, сказал. Вы же русский художник, с этим уж ничего не поделаешь. Стремление к бунту, какие-то преграды, в частности, из ваших «Мольбертов», они в других странах тоже присутствуют, но только в другом ключе. Или же это просто воспоминания о тех препятствиях, от которых вы ушли? Расскажите про препятствия, которые там, их наверняка тоже много. В частности, в первое время, когда вы уехали, как вы начинали работать? Как от привычного уклада жизни уходили.

– Как-то странно, у меня все просто в жизни. То есть на Западе. Такая мелочь, например, – чем ты питаешься. И там можно капусту заквасить, огурцы малосольные, огурцы соленые. Все, чего мне иногда хочется, – это все у меня есть. У меня много друзей. Круг друзей интересно сложился, больше иностранцы, потому что я там живу. Друзья все тоже связаны с искусством – люди кино, музыканты, певцы, совсем близкие по духу люди, которые везде есть. Там у меня всегда двери открыты – приходят люди, общаемся. Но все это немножко по-немецки. Не так, чтоб пришла компания водку пить. Такого нет. А даже, если да, то завтра это уже не продолжается. Бывает, конечно, что если кто-то приехал…

– То завтра уже уехал.

– Да, всю ночь пьем-гуляем, но не так, чтобы у меня все время народ какой-то толпился. Как здесь бывает, в мастерских у художников. К богеме я очень осторожно отношусь. Когда я открываю мастерскую, собираю народ, конечно, это все тоже богема. Но эта богема кончается и начинается серьезная работа.

– То есть ночью – пьем, а утром – на выход. И работать.

– Да, и причем работать серьезно.

– А неужели вы не скучаете по той безумной русской жизни, с пьянками в мастерских, с этим ритмом жизни, нет?

– Нет и это именно из-за того, что я так серьезно ставлю себе цель – еще какой-то цикл сделать, Библию проиллюстрировать, еще немножко дорасти, чтобы сделать это.

– Титанический труд, конечно.

– А для этого нужна дисциплина. Конечно, иногда так просто взяли и посидели – хорошо. Но я одиночка, обычно живу как отшельник, чтобы работать спокойно. Это преимущество огромное в Берлине, почему я и остался там. Пять лет жил в Нью-Йорке, с девяносто пятого по двухтысячный. А потом осел в Берлине. Там очень много свободных помещений. Можно договориться – снять огромное пространство в центре и работать. Не так, чтобы тебе куда-то ехать на окраину. Мы сейчас проходили в центре Москвы мимо огромного здания, похожего на пустующую старую фабрику.

– А сдадут его у нас только за огромные деньги под магазин.

 

– Вот именно, а в Берлине этого нет. Поэтому я в основном живу и работаю там. Это огромное преимущество – очень много места по сравнению с любой столицей. Хотя все художники со всего мира едут в Берлин, и со временем ситуация может измениться. В Нью-Йорке, например, художники все поехали в Сохо и жили на фабриках с крысами – а через двадцать лет этот район стал самым модным. В Берлине тоже может такое произойти, посмотрим. Наверняка будут какие-то движения, будут нас вытеснять и т.д. Так как в Германии федеральное мышление, а не центристское, как здесь, в России. Люди в Сибири деньги зарабатывают – и покупают квартиру в Москве, хотя она им не нужна. А немцы, которые живут в Гамбурге (два часа от Берлина), имеют там дом – и счастливы, и им не нужен офис или еще что-нибудь в Берлине. Поэтому многие помещения свободны. Студенты едут из Мюнхена в Берлин учиться. Потом едут уже куда-то подальше деньги зарабатывать. Потому что там нет какой-то строгой финансовой основы столичной.

– А у нас только Москва, Питер и «все остальное»… Но вернемся к вашему способу работы. Вы рассчитываете на дисциплину и свое трудолюбие, для вас это главное. Но какие-то творческие «запои» у вас случаются?

– Ну, приглашают… Но я, к сожалению, отказываюсь. Я могу прийти, пива выпить или 50 грамм, а так – редко. Или у меня праздник, на Новый год я собираю пол-Берлина, у меня все, друзья художники, человек пятьсот. Фонтан из водки – по-русски.

– Но, тем не менее, наутро – все на выход? Правда, я говорил не совсем об этом.

– Да, да, бывает, что и до девяти утра гуляем, потом всех растолкали, проводили – не так, чтобы все это на следующий день продолжалось.

– А тоску-то вы какую-то чувствуете по России, по русской речи?

– Нет.

– Ну так в чем же заключается то, что вы русский художник, кроме того, что вы родились здесь?

– Есть еще другая теория: есть люди, которые, как Достоевский, считают, что русский – он везде русский. Я отличаюсь от немцев, живу по-русски. Все знают, что я иной. Меня никто не заставляет жить не по-русски, потому что меня не заставишь. И Россию люблю больше за границей, чем здесь. Находясь здесь, я начинаю нервничать.

– Любить на расстоянии, конечно, проще. Но ведь тот же Достоевский, который говорил, что русский – везде русский, он же жил в Петербурге, строчил по главе в день, потому что был кругом в долгах.

– Но он ездил в Европу и чувствовал себя там иначе. И я живу за границей совершенно нормально. Я не хочу обобщать, потому что многие люди страдают, многие возвращаются.

– Набоков, например, у которого в каждой книжке все пронизано этим страданием. Вам, получается, повезло, что у вас так удачно все сложилось. Но для вас же важно, допустим, выставляться в Москве? Нынешняя ваша выставка здесь вторая, до этого вы выставлялись только в предыдущем году, один раз. Не было возможности или не было потребности?

– Все вместе. Это сложно – столько нервов, столько разных проблем. Но все равно я сказал, что мне нужно обязательно выставиться в России. Когда это произойдет, насколько это получится или нет, как мы устроим транспорт, кто разрешит, как это на самом деле случится… Все, я думаю, о’кей, когда-нибудь это произойдет. Пытался раз, пытался два раза. Отношение, опять же: ну, чего он там хочет? А я развожу руками: да вы что, ребята? Думают, раз в Европе живет, значит деньги у него немалые. Раньше еще хуже было. Сейчас люди вроде наворовали уже. А раньше вообще считалось, что раз оттуда – так значит давай сюда. А я наивным был. Сейчас все относительно нормально, да и выставка достаточно созрела. Быть может, это серьезное начало. Есть разговор уже с Русским музеем в Петербурге насчет выставки в следующем году. Может быть, и с другими музеями выйдет. Посмотрим, как это все будет развиваться.

– То есть вы сейчас планируете активно выставляться в России, чтобы здесь вас как-то узнали? Мосты какие-то навели?

– Зависит, опять же, от того, как это будет получаться. Бывает и так: говорят – давай сделаем выставку, а потом – что, какую выставку?! Вот в Питере построили здание биржи, кажется, в прошлом году. Все готово, официальное открытие. И вдруг кто-то посмотрел и говорит: она на два этажа выше, чем надо. До этого все разрешения дали, все подписали, всем заплатили, построили. И вдруг теперь все – сносите два последних этажа. Такой вот пример, даже если уже все разрешили, все хорошо…

– Да, в России нельзя быть ни в чем уверенным, в любой момент может что-то сорваться.

– А принципиальное желание выставляться есть, и я чувствую, что моя работа важна не только на Западе. У меня очень много поклонников-коллекционеров, американцы очень уважают мою работу и понимают. У них есть прямо-таки нездоровый интерес и любопытство ко всему новому. Как только они видят что-то, чего не видели до этого и чего не знают, они сразу интересуются: что это – о! или ерунда? В любом случае, пойдет, посмотрит, затем другому расскажет. Есть и серьезные коллекционеры, которые занимаются не только современным искусством, но и искусством вообще. Бывают среди них и молодые люди. Захожу я как-то в галерею, там стоит юноша, мне его представляют: самый молодой твой поклонник. Картину купил, счастливый такой. Возможно, у него стол, стул и моя картина в квартире висит. Вот это как объяснить?

– Наверное, на Западе к искусству относятся именно с коллекционерской точки зрения. Предмет искусства является дорогой статусной вещью. И если она как-то подходит к твоей философии, то это вдвойне здорово. А так это – опять же, как «квартира в Москве».

– Мне показалось, он понял: именно та духовность, которая за моими работами, это то, что важно в жизни. Как тебе выдержать любой удар, любую работу, как ты должен смотреть на то, что ты делаешь, как долго ты это делаешь, зачем вообще ты это делаешь. И если выхода другого нет, то тебе как-то надо выстоять определенное время. Мне, когда я молодым человеком приехал в Берлин, казалось, что вот сейчас я уже буду писать картины. Но я быстро понял: надо еще столько учиться… А потом уже можешь сказать: вот сейчас размахнусь. Главное высидеть, а не то, что там…

– Результат возможен только при кропотливом труде, и к цели надо идти?

– А где взять силу верить в себя, в то, что ты правильно думаешь? Тебе надо этим заниматься, чтобы то, что ты задумал, наконец сделать. Американцы очень хорошо это понимают. Они все равно впереди планеты всей, если с немцами сравнить. Все эти изобретения, «гугл» там, «Майкрософт», это все они на десять лет раньше придумали. Они народ со всего мира собирают, стимулируют – давай-давай-давай.

– Создают какие-то условия для привлечения людей.

– Да, а в России люди сидят, и им новые изобретения – это только лишние проблемы. Если даже и есть люди, которые могут что-то сделать, то им говорят: сиди и не дергайся. А там иначе. И то, что я делаю, – у них такого на рынке нет. Поэтому и интерес больше, чем здесь. Здесь как такового художественного рынка вообще нет, если сравнивать с остальным миром. Есть пара галерей, которые занимаются куплей-продажей, но, для сравнения, в Берлине – восемьсот галерей. Из них по-настоящему серьезных десять. Я не говорю о так называемых «художественных салонах», такого в остальных странах вообще нет.

– Вы относитесь к своей работе именно как к работе. Приложив определенные усилия и труд, вы ждете определенного результата. И для вас результат этой работы – законченная вещь, которая затем попадает на рынок. На примере этого американца видно, что вы шли к цели, когда писали картину, и он шел к цели, зарабатывая деньги на эту картину. И она для него что-то значила. Это такой трудовой эквивалент денег, который людей сближает. Но, тем не менее, это твердая вещь, которую можно держать в руке и что-то с ней делать.

– Если рассуждать именно по-европейски. Какое-то время меня это сильно обижало. С одной стороны, конечно, хорошо, если ты можешь жить за счет своей работы. И тебе не надо вечером идти официантом в ресторан. И если тебя начинают рассматривать люди, которые могут тебе дать возможность жить за счет твоей работы, то это уже как раз художественный рынок, который, в принципе, ничего с искусством общего не имеет.

– Собственно, превращение искусства в денежный эквивалент.

– Да, и как они могут кирпич продать за любую цену. Я уже на эту тему говорю «о’кей», если мне говорят, что я хочу твою работу определить какому-то серьезному коллекционеру. Я рад, потому что мне не приходится стоять на улице и говорить: «Купите картинку». А бывают периоды, когда ничего не идет, никто не звонит, ничего не спрашивает. А надо за квартиру заплатить, за свет, за краски. Приходится искать, кто этим занимается. Но лучше я попытаюсь как-то денег по-русски занять, пока времена плохие. А потом это пройдет – кто-то вдруг из профессионалов опять заинтересуется. На западном рынке важно, чтобы был именно профессиональный коллекционер. Поскольку серьезному художнику, уже выставлявшемуся в музеях, не положено «вешать картинки» в какой-то художественный салон. Поэтому я работы никуда особенно не даю. А галерея «Триумф», такая достаточно престижная, они по-своему работают и делают серьезные выставки. Если говорить о мировом рынке, то у них есть художники, выставляющиеся в больших мировых галереях. То есть «Триумф» участвует уже в серьезной игре, и поэтому мне важно, что они меня представляют. В частности, обращают внимание той же Третьяковки, что вот есть наш художник, можно было бы его выставить.

– Отсюда вытекает естественный вопрос: так для кого же вы пишете картины? Не только же для коллекционеров и людей, которые будут платить за это деньги. «Для народа», наверное, тоже? Грубо говоря, галерея «Триумф» наверняка очень известна в кругу художественной богемы, но мне, например, как представителю необразованной общественности, это название ни о чем не говорит. Третьяковку знают все, а «Триумф» – это, видимо, игрок мирового художественного рынка.

– Трудный вопрос, потому что тут две вещи совпадают. Нормально я пишу только для себя. Пишу, работаю, чтобы выжать эту эмоцию, то, что во мне есть. И делаю это только для себя. Если какая-то законченная работа есть и я хочу поделиться, то я могу сказать: я вот это сделал. И я это могу выставить. Кому-то, конечно, не нравится – кто-то говорит: «Что это там все темное, ничего не видно, не можешь по-другому нарисовать? мне вот такие работы не нравятся!». Ну я отвечаю: раз не нравится – не смотри, в ЦДХ много выставок. Каждый из художников работает для себя, ему нравятся, допустим, эти композиции, эти цвета, ну, так он и сделает и будет счастлив. Потом уже, конечно, история покажет, какие работы останутся в серьезных собраниях Третьяковки. И через двадцать-тридцать лет, возможно, будут говорить: «Макаров-Макаров» и будут знать. А сейчас, конечно, никто не знает. И меня это особо не волнует, поскольку и не мое дело.

– Так вам хотелось бы, чтобы вы висели в Третьяковке и вас российский человек знал?

– Ну, естественно, если я сам убежден в том, что я это хочу показать, как и любой художник, убежденный, что он делает что-то важное, я не хочу чтобы это где-то в запаснике лежало – выбросил, и все. Но это не самоцель. Не то чтобы я к этому не стремлюсь – если кто где вывесит или напишет в журнале, кто-то заинтересуется, придет посмотреть, то хорошо. А если не получится, так и не получится.

– Но без фанатизма.

– Я не хочу себе памятник ставить, меня это совершенно не интересует.

– Наш журнал делают люди по большей части театральные… Как вы относитесь к театру? Вы когда-то пробовали что-то для театра делать, работали над сценографией?

– Было одно предложение от директора немецкой оперы. Мы с ним общались, поскольку я интересуюсь оперной музыкой, хожу на спектакли. Он говорит, что, мол, через три года здание новое построим, и я собираюсь поставить оперу «Палестрина», не хотел бы ты сделать декорации? У меня большое собрание пластинок – послушал.

– И что, не увлекло?

– Почему, очень даже увлекло. Главная тема – насколько художник может продаваться. Опера рассказывает эпизод из жизни композитора XVI века, чью работу изначально не приняли, потребовали переписать, а потом, как водится, вознесли до небес. Меня эта тема очень затронула, и я с удовольствием сделаю, но это не дело моей жизни, я пишу картины. Это директор должен будет мне звонить, спрашивать: «Ну что, Николай, я уже собираюсь, встретимся, обсудим следующие шаги». Ну а раз пока не звонит, так и не звонит, и я не звоню. Но если через какое-то время он ко мне обратится, если все это со временем получится, я с удовольствием попробую. Но пока не попросили – я не лезу. Поскольку это для меня тоже большой эксперимент. Если б я этим жил, я бы искал контакты, как-то форсировал события, а так я не театральный художник, что ж теперь.

– А к кино вы как относитесь? В частности, к советскому и российскому.

– Не могу сказать что-то насчет современного российского кино, конечно, старое больше знаю. Если искать параллели, то мне очень близок Тарковский.

А так я только один раз с кино работал серьезно. Был фильм «Адвокат дьявола» с Аль Пачино. Я сделал картину для первой сцены этого фильма под заказ. Сначала позвонил батюшке и сказал: «Тут хотят, чтоб я для дьявола картинку нарисовал». Он говорит: «Пиши, потому что дьявол все равно все видит раньше, чем остальные». И в конце концов неплохой фильм получился, речь о тщеславии идет, именно о таких насущных проблемах общества.

– Достаточно голливудский, но все равно неплохой фильм. Такая по-голливудски облегченная версия важных вопросов.

– Да, но вопросы ведь действительно важные, ведь все это так и идет: тебе говорят, что, если ты хочешь успех иметь, то ты себя продаешь, а не успел – значит, даже не продаешь. Формула простая, но важная. Поскольку важный вопрос, что ты потеряешь на этом пути, если захочешь стать успешным.

Фотографии предоставлены Н.Макаровым и галереей «Триумф», Москва

 


Фотогалерея


Комментарии

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.
Графические задачи
Перепишите символы с картинки (соблюдая верхний / нижний регистр).