Кавказские дни

Кавказские дни

Наш журнал уже опубликовал пьесу Рустама Ибрагимбекова «Последний поединок Ивана Бунина» (№ 4-8), затем две рецензии на одноименный спектакль театра «Ибрус». Настало время познакомить читателя с оригинальным творчеством госпожи Банин. Умм-Эль-Бану Асадуллаева родилась в Баку в начале прошлого века. По мотивам ее произведений была написана эта пьеса. Вы, конечно, обратите внимание на неординарность ее мышления, современное мировоззрение, самоиронию, чувство юмора. Предлагаем отрывки из книги «Кавказские дни» о детстве и юности, пришедшихся на страшное «время перемен».

В отличии от некоторых достойных личностей, рожденных в семьях бедных, но «благородных», я появилась на свет в семье отнюдь не «благородной», но очень богатой. Настолько богатой, что это сделалось бы причиной скандала, если бы не одно печальное, но несомненное обстоятельство: семья наша перестала быть таковой уже многие годы назад.

«И от чего же отказываете вы ей в благородстве?» — осторожно спросят меня читатели, так как это предполагает интерес к моей особе. Может быть, от того, что родословная наша обрывается на моем прадеде, носившем прекрасное имя Асадулла, что означает «любимец Аллаха»: пророческое имя, ибо, рожденный крестьянином, мой пращур умер миллионером, благодаря нефти, забившей посреди его усыпанного камнями поля, где среди камней щипали — невесть что — бараны. Еще и потому, что в семью мою входили личности весьма темные, о чьей деятельности предпочтительнее было бы не распространяться. Если в ходе рассказа мне удастся достичь нужной степени писательского азарта, я, пожалуй, и расскажу попространнее о вещах, которые желанны мне как писателю, но которые осуждаю в роли носителя жалких крох родовой чести.

Итак, я случилась именно в этой странной, богатой и экзотической семье, одним зимним днем, в неспокойный год, изобилующий, как и порядочное количество «переломных лет», забастовками, погромами, массовыми убийствами и множеством других проявлений человеческого гения, исключительно изобретательного по части общественных бурь.

В Баку основная часть населения, состоявшая из армян и азербайджанцев, была активно задействована в процессе взаимного избиения. В этот год армяне, лучше организованные на тот момент, истребляли азербайджанцев, мстя за предыдущие побои. Что же касается азербайджанцев, то за неимением лучшей альтернативы, они черпали в происходящем поводы для будущих атак. Таким образом, все так или иначе оказались востребованными, за исключением тех многочисленных несчастных, кто сгинул во время этих событий.

Никто бы не поверил в мою способность уже тогда сеять разрушение: и все-таки я оказалась на это способна, поскольку убила мать своим появлением на свет. Чтобы спастись от погромов, она отправилась рожать в нефтеносный пригород, где думала найти покой. Но все было так неорганизованно в ту пору, что родила она в ужасных условиях и подхватила родильную горячку. Из-за жестокой бури дом оказался отрезан от возможной помощи извне, погружая нас в еще больший хаос. Лишенная серьезного ухода, необходимого в ее состоянии, моя мама тщетно боролась с болезнью. Она умерла в ясном сознании, сожалея о жизни, которую покидает слишком молодой и тревожась о судьбе своих близких.

 

Физически, таким образом, я уже родилась, но мне понадобилось еще несколько лет, чтобы родиться для сознательной жизни. Она во мне пробуждалась с помощью берлинских игрушек, привезенных отцом; я впервые осознала мир через посредство плюшевого кота, чье брюшко содержало крохотное звуковое устройство, через сияющую красоту махараджи, шествовавшего на слоне из серой замши, через разнообразные кульбиты, которые выделывал пестрый клоун. Созерцая все это, я ощущала, очаровывалась и начинала жить.

Мое раннее детство было самым что ни на есть счастливым: тогда мой нежный возраст, выделявший меня среди трех старших сестер, давал мне многие привилегии, которыми я вполне умело пользовалась; но детство мое было счастливым еще и потому, что меня воспитывала святая женщина (и это не преувеличение), прибалтийская немка — моя гувернантка, моя мама, мой ангел-хранитель, которая отдала нам свое здоровье, свою жизнь, растрачивая себя с нами до последней капли; которая познала с нами много горестей и слишком мало радостей; которая лишь жертвовала, ничего не прося взамен. Одним словом, это было одно из тех редкостных существ, которые умеют давать, не требуя награды.

Фройлен Анна была обладательницей белоснежной кожи и льняных волос; мы же вчетвером были смуглы, темнокудры, волосаты и отличались определенно восточной внешностью. Впрочем, это создавало прелестный ансамбль, когда на фотографиях она, вся такая бесконечно нордическая, оказывались в окружении наших носов с горбинками и сросшихся бровей. А надобно сказать, что в те времена мы много фотографировались (несмотря на запрет, наложенный Пророком, противником любых изображений), во всем блеске и в обрамлении максимально возможного числа родственников; и все это на фоне рисованного парка. Безобидная мания, которая объяснялась новизной этого занятия для полупримитивных личностей, которыми мы тогда являлись; мания, которой я обязана несколькими уморительными или трогательными снимками, бережно хранимыми мной.

Но вернемся к фройлен Анне. То, что ей удалось — в лоне фанатично мусульманского семейства, в городе все еще совершенно восточном, — создать и поддерживать атмосферу Рождества (Vergissmeinnicht) с его сладкими песнопениями золотоволосых малышей, с Новогодней елкой и рдеющими ангелами, с пирожными, отяжелевшими от крема, и сентиментальностью — доказывает, что был у нее характер (несмотря на мягкость) и воля (несмотря на податливость). Верно и то, что в то время она еще не была изнурена нами и могла успешнее обороняться против атмосферы, которая должна была казаться ей, или даже была ей враждебной.

Ее влияние всегда и всюду уравновешивалось влиянием нашей бабушки по отцу, которая обитала на первом этаже нашего же дома. Там она жила, огромная и тучная, властная женщина, по преимуществу располагаясь на подушках в тени деревьев, как то подобает всякой доброй мусульманке, укрытая платком и фанатичная до крайности.

Она с неизменным рвением совершала все омовения и молитвы и отчаянно ненавидела христиан. Если руке немусульманина случалось коснуться посуды, моя бабушка отказывалась из нее есть и отдавала людям менее гордым, чем она сама. Случись иностранцу с белой кожей пройти с нею рядом, она плевала наземь и кричала ему вслед оскорбления, самым мягким из которых было «собачий сын».

Как следствие, мы, иные, воспитанные христианами, также вызывали у нее некоторую неприязнь; такое влияние, такое количество касаний недостойных рук в конце концов оставили и на нашей коже едва уловимый дух безбожия, и ее поцелуи — даром что любящие — сопровождались часто гримасой отвращения. Уж точно, это не она доверила нас фройлен Анне, и я могу вообразить сокрушительные сражения, в которых пришлось выстоять моему отцу, чтобы убедить принять это еретическое образование. Но русские уже давным-давно нас колонизировали; их влияние просачивалось во все сферы, а вместе с ним и жажда культуры, европеизации. Молодое поколение отныне делало выбор в пользу свободы и просвещения, отрицая паранджу и фанатизм.

 

Вверив нас таким образом беленьким ручкам фройлен Анны, с уверенностью, о которой не приходилось никогда сожалеть, мой отец более нами не занимался. Кроме того, он постоянно путешествовал, поскольку на правах старшего сына управлял нашей нефтяной компанией, чья цепь нефтехранилищ и торговых отделений тянулась вдоль всего Каспийского моря и Волги, расцветая важнейшим филиалом в Москве, и оканчивалась в Варшаве. Добравшись туда, по причине набранной им скорости, отец мой уже не мог остановиться, а Берлин был совсем рядом для привычного к российским просторам, и он часто совершал марш-бросок до немецкой столицы.

Германия перед войной 1914 имела огромный вес в сознании моих соотечественников, едва пробудившихся для цивилизации: автомобили, усики а-ля Гийом II, бледноликие гувернантки, музыка, пианино — все происходило оттуда. И мой отец возвращался оттуда, обремененный всеми этими новшествами, включая и бравые усы, которые во время каждого путешествия наполнялись новой силой, разрастались и закручивались вверх, так как, — не стоит забывать — Гийом II представал заступником тюрков и Ислама; отсюда и его успех у нас, двоюродных братьев тюрков. Думаю, эти несколько лет в преддверии второго брака моего отца должны были быть самыми счастливыми в его жизни: молодой, богатый, красивый мужчина, он будил матримониальное желание, а также желания менее добропорядочного свойства.

 

У него было множество приключений, но женитьба все откладывалась, даром что за нее ратовало все семейство, вполне допускавшее полигамию, но порицавшее холостячество. В то же время предполагаемые невесты не подходили ему: все они были ни что иное как банальные мусульманки, почти необразованные, лишенные малейшей элегантности и шарма; а этого мой отец не желал: он совершенно определенно стоял на стороне культуры. Прочие — те, кого ему доводилось повстречать в путешествиях и во время пребывания за границей, и которые могли бы ему понравиться, были по определению бабушки «собачьи дочери» (то есть «христианки»), а значит, едва ли пригодны для брака.

У нас в семье были серьезные основания опасаться браков с этими девушками, а у бабушки — вне-конфессиональная причина их ненавидеть: ее муж отверг ради женитьбы на русской сомнительного происхождения. С момента своей женитьбы и вплоть до своей смерти, которая последовала, когда мне было шесть лет, он жил в Москве, где обитал в доме, заставленном иконами, понукаемый женой и рассорившийся из-за нее со всем семейством.

Столь назидательный с точки зрения морали пример — сделал ли он моего отца осмотрительней и помешал ли ему жениться на христианке? Все ж таки он долго выбирал вторую жену.

Мы занимали весь второй этаж своего городского дома: теснимый с двух боков другими домами, он компенсировал это, вытянувшись в глубину, да так ловко, что в конце концов оказывался на параллельной улице, что позволяло ему иметь две одинаковые квартиры-«братья», обращенные друг к другу спинами, разделенные двором и связанные симметричными лоджиями.

Мы, девочки, жили с фройлен Анной в апартаментах, смотревших на юг, вечно залитых солнцем; вторая квартира на севере, сумрачная и тихая, давала приют моему отцу в промежутках между двумя путешествиями. Там располагалось то, что нам доставляло удовольствие называть с гордостью «приемными залами»; проще говоря, столовая и гостиная, где стоял еще один рояль. На нем в праздничные дни или когда следовало сбить спесь с какой-нибудь слишком гордой своим выводком гувернантки, фройлен Анна преподносила в исполнение моей старшей сестры Лейлы блестящий отрывок из ее репертуара.

На подставке, являвшей собой смелый компромисс между колонной и пьедесталом, высился негр, драпированный золотом. Он держал лампу-факел или факел-лампу. Мы ее не зажигали, кроме как в особых случаях, и поэтому я не переставала ею восхищаться. Именно она, эта статуя, и сообщила мне первое приятное ощущение богатства.

В обычные дни мы редко ходили в эту гостиную. Почти весь день мы проводили в классной комнате, большой и светлой. Там находилось другое пианино — орудие пытки, занимавшее главенствующую роль в нашей жизни: практически в любое время одна из нас барабанила по нему нетерпеливыми и неумелыми детскими руками. Из него изливался поток гамм и арпеджио или, что еще хуже — соната Моцарта, изувеченная из самых благих побуждений. Под отталкивающие звуки этой музыки мы смеялись, плакали, бунтовали и росли, слишком быстро, помимо воли фройлен Анны. Стремясь побороть наследственность, сражаясь с окружением и не страшась противостоять даже самой природе, она желала привить нам собственные черты сентиментальной немецкой девушки с чистым сердцем.

Она рассчитывала увидеть наше превращение в Гретхен, изящно скроенных и впечатлительных. Но наши предки неусыпно стояли на страже; по их велению раздавались наши бедра, удлинялись носы, наливались груди под маечками-матросками, которые мы носили следуя канонам одежды для «благовоспитанных девиц», а пушок, поначалу нежный, но превращавшийся постепенно в буйную растительность, покрывал нас плотным темным слоем. Бедняжке фройлен Анне оставалось лишь констатировать неизбежность развития.

Все шло более или менее гладко, пока развитие это выражалось лишь физическим ростом. Но вскоре сюда стали примешиваться и дела сердечные, и вот настал день, когда Лейла, достигшая рокового тринадцатилетнего возраста, по достоинству оценила обаяние своего кузена с лучистыми глазами и едва наметившейся бородкой. Это констатировала фройлен Анна и с тех самых пор навсегда утратила свою безмятежность. Ценой собственного здоровья, посредством упреков и жесткого контроля ей удавалось держать нас в руках, но ее существование превратилось в мучительную пытку подозрений и переживаний.

По мере своего взросления мы, по ее мнению, делались вредными и злобными, так как ее попытки обуздать наши инстинкты были для нас невыносимы.

Инстинкты — возможно, громче заявлявшие о себе в представительницах Востока, чем в их европейских сверстницах — могут служить слабым оправданием нашей жестокости к фройлен Анне. Но она от этого страдала не меньше. Пока мы были малышками, любили ее беззаветно; по крайней мере, я. Не думаю, что как-то иначе можно любить мать. Я считала ее красивой. По утрам, раскрыв рот от восхищения, я наблюдала, как она расчесывает свои длинные светлые волосы; ее кожа сверкала белизной в утреннем свете; взгляд ее голубых глаз часто с нежностью останавливался на мне; я была счастлива.

Мои тетушки были темноволосы, так же, как мои кузены и кузины, мои сестры, мои дядья и я сама, и все-все вокруг. Только фройлен Анна, явившаяся из другого мира, сияла для меня каким-то странно-экзотическим драгоценным блеском. Почти все, что было чудесного в моем детстве, было связано с ней, исходило от нее. Как в то незабвенное Рождественское утро, когда, проснувшись в сумерках, я уловила нечто, блестевшее совсем рядом с моей кроватью. Я слегка наклонилась: мало того, что предмет не перестал блестеть, но я вдруг ощутила тонкий аромат.

Я протянула руку — ее кольнуло, и я поняла: это была Рождественская ель — дерево христианских детей, которое вместе со сладостями, по секрету купленными фройлен Анной для нас во Франкфурте, делало из меня вероотступницу.

Впервые, возможно, в истории Ислама подобная ересь сверкала и благоухала в спальне мусульманских малышей. Годами нам отказывали в этом удовольствии; но однажды отец смягчился (или бабушка, или оба они одновременно), и дерево заполыхало у нас в доме. Завороженная, онемевшая от восторга и счастья, я прохаживалась вокруг него, касаясь его время от времени, втягивая носом душистый воздух. Все в нем было красиво; и густое мерцание серебристых ленточек и разноцветных шаров; нежно розовые и голубые свечи; крылатые ангелы и снег, белевший у подножия ствола.

Это был целый день незамутненного счастья, в нем не было ни уроков из немецкого, выписанных готической вязью, ни спряжений глаголов, ни разбора Моцарта; оставались лишь красота, а все уродливое исчезло из этого мира на одно феерическое мгновение. Н

аконец, в довершении всего фройлен Анна пообещала сводить нас через несколько дней в Женское Собрание (Frauenverin), заведение весьма достойное и благочестивое, где в компании сотни юных и пожилых немецких дам мы должны были поглощать великолепную кислую капусту, сдобренную пивом; за этим — после приличествующего случаю зрелища — следовали псалмы и гимны во славу Господа, песнопения, к которым мы, четверо мусульманочек, присоединялись с неистовым рвением.

Славно продуманная смена пищи духовной и материальной погрузила нас в состояние блаженного восторга. Все это добросовестно замалчивалось дома, поскольку ничего из вышеперечисленного не дозволялось Пророком. Честная фройлен Анна хитрила, бедняжка не нашла в себе сил лишить нас радостей, которые она обоснованно считала вполне невинными. Но, если она и не посмела отказать нам в некоторых посторонних христианских удовольствиях, то все-таки зорко следила, чтобы как-нибудь исподволь не оказать на нас влияние. Между тем это не составило бы труда, ибо мой отец и семья в целом, будучи бесконечно преданы своей вере, не делали ничего или почти ничего, чтобы сформировать в нашем сознании ее конкретное видение.

Меня так и не обучили ни единой молитве, а из Корана я знала лишь кратких несколько строф.

Мне так слабо внушили религиозное чувство, что моменты, выбираемые мной, чтобы устраивать розыгрыши над своей бабушкой, были по преимуществу моментами, когда она, сидя на земле, с Кораном, раскрытым перед ней на стуле, молилась. И вот я начинала свои проказы: стягивала ее платок или дергала за нос; скакала с криками вокруг стула; строила устрашающие рожи; бабушка прерывалась, чтобы бросить мне мягко, без тени злобы, крепкое словцо, после чего возобновляла свое бормотание.

Притом празднование религиозных событий (таких, как Новый Год или завершение Рамадана) часто носило характер сугубо механический и даже бытовой. Со своей стороны я горячо приветствовала их, как источник удовольствий.

Новый год, отмечаемый 21 марта (он совпадает с первым днем весны), был праздником прибыльным для детей.

Весь день мы носились от дома к дому с «поздравительными визитами». Сначала нас закармливали: это было сладко и ужасно. Всюду столы ломились от съестного, и по разнообразию блюд, которыми заставлялся стол, мы определяли степень цивилизованности дома. В семьях простых не обнаруживалось ничего, кроме местных сладостей, тарелочки сушеных фруктов и крутых яиц; в более продвинутых семьях на столах уже вполне можно было увидеть всевозможные блюда, которыми мы обязаны русскому цивилизаторскому гению; яйца, расписные и раскрашенные полосами, напоминали пасхальные сюжеты; холодная индюшатина была не только вкуснющим лакомством из домашней птицы, но знаком перемен; нежный, сделанный в Москве шоколад, доносил до нас дух Святой Руси.

Итак, нас закармливали до невозможности, после чего глава дома- дядя или тетя, дед или любой другой более или менее дальний родственник — вынимал из своего осененного милостью Аллаха кошелька золотую монетку, несущую на себе славянский профиль, и взвесив на ладони — не без сожаления вкладывал в наши руки, обыкновенно сопровождая это влажным и звучным поцелуем. Так, по вечерам мы, хоть и страдая жестоким несварением, ощущали себя богатыми.

Совершенно другое дело — праздник Рамадан. В моем детстве он постоянно приходился на разгар лета (это праздник со скользящей датой), и происходил таким образом в деревне. Мы, другие, «цивилизованные», больше не держали пост, кроме нескольких последних дней, и то — иногда.

Тут мы руководствовались единственно собственным желанием: никто нас не принуждал поститься. Я в свою очередь делала это не для того, чтобы угодить Аллаху, а в качестве сделки: я загадывала желания, надеясь, что тронутый моей набожностью, он все их исполнит. Нам нельзя было ни пить, ни есть днем, запрещалось даже чистить зубы, чтобы случайная капля жидкости не нарушила бы сухости нёба.

Те, кто курил, должны были в эти дни воздержаться от табака. Мужья не имели права касаться своих жен (я уточняю, лишь в часы поста). Но с первой вечерней звездой начиналось массовое движение, толкотня и обжорство; превосходное количество продуктов отправлялось прямиком в изголодавшиеся глотки. Затем все переваривалось. Потом снова ели. Опять переваривали. И так всю ночь до первых проблесков зари. Уснувших будили по нескольку раз, чтобы они наполнили желудки едой в таком количестве, какое способны были осилить.

В конце Рамадана резали баранов, а внутренности готовили на кострах под открытом небом. Навсегда останутся с нами милые оргии с требухой — прекраснейшее гастрономическое воспоминание моей юности... Жир кипел повсюду, пальцы и ногти облизывались, чтобы не упустить ни одной капли; в воздухе разливалось пряное благоухание.

Ах! Жирные празднества!

Мне так же нравилось другое религиозное действо — ежегодное поминовение трагических событий в Кербеле, где в 680 году были зверски убиты Хусейн, сын Али, и вся его семья. Это послужило отправной точкой для распространения Шиизма, противного суннизму, что бабушка моя никогда не упускала случая отпраздновать дома.

Приемная зала, которая, следуя местной моде, не имела иной обстановки, кроме ковров и подушек, получала в этот день большое количество дополнительных подушек; и их располагали вдоль стены, а затем — в зависимости от числа приглашенных — формировали второй, третий и четвертый ряды. В дни особенно большого наплыва публики весь пол исчезал под подушками. Единственный стул, высокий и строгий, для «Госпожи Муллы», бывал, словно трон, прислонен к стене, по центру комнаты.

Укутанные в «чадры» (на западе говорят «чадра») гостьи пребывали; выстукивали их шлепанцы, шелестели их пышные шелковые юбки: их крикливые голоса и манера говорить легко могли вызвать головокружение. Они производили страшный гвалт. Национальный костюм из богатых тканей в день праздника имел вид кокетливый и размеры абсолютно восточные. Надетая поверх белой блузы, глубоко вырезанная на груди курточка раскрывала миру ассортимент передвижной ювелирной лавки: жемчужные ожерелья, ожерелья из золотых монет, золотые цепочки, кулоны. Украшения были часто плохого качества, но они блестели и прыгали на груди, услаждая взор, и этого было вполне довольно для дам.

Изюминкой всего костюма — если можно так сказать — была юбка, или скорее — юбки, поскольку они громоздились, располагаясь ярусами одна над другой. По их числу и размерам можно было судить о богатстве и личности, которая их носила. «Покажи мне свои юбки, и я скажу, кто ты есть!»

Поминовение смерти Хусейна было днем траурным: одежды по этому случаю надевались темные, и драгоценности не могли устилать грудь, теснимую тяжелыми мыслями.

Женщины все пребывали, подушки исчезали под каскадом юбок. В то же время болтовня и крики не прекращались, вплоть до момента, когда Госпожа Мулла, водрузившись на своем троне, начинала читать Коран. Вскоре она прекращала чтение и принималась давать пояснения на азербайджанском.

Поначалу все шло спокойно, женщины молча слушали. Но вскоре одна из женщин начинала плакать, затем еще одна, потом еще, и вот наконец к ним подключалась вся комната. Слышались тяжкие вздохи, всхлипы, стенания, выкрики «Ай, Аллах!»; их отчаяние делалось все более жестоким, их горе становилось неудержимым и ситуация казалась безвыходной. Но вдруг голос Госпожи Муллы умолкал, и, неожиданно, без всякого перехода, с глазами все еще полными слез, женщины начинали приводить себя в порядок. Мы с другими детьми, вооружившись стеклянными флакончиками, сновали между подушками, умащая протянутые к нам ладони розовой водой; женщины смачивали лица и промывали глаза: это был антракт. Затем чтения и комментарии возобновлялись, а с ними и вся гамма отчаяния, своевременно обузданного, чтобы вновь исторгнуться в подходящий момент.

Каким же образом удавалось присутствующим плакать по команде? Мне сложно об этом судить. К подобным собраниям, а также к похоронам никогда не забывали привлечь профессиональных плакальщиц, своеобразных «инструкторов печали». Они-то и начинали первыми плакать: при их заразительности и под воздействием красноречия Госпожи Муллы остальные женщины вскоре перенимали их манеру. В целом, благодаря этим инструкторам особого рода, удавалось обеспечить достойную атмосферу аффектации этих собраний. Учитывая не слишком глубокую искренность горя, объяснимы, возможно, и эти сбивающие с толку скачки настроения. Как бы то ни было, но мои сестры и я были восприимчивей к забавной стороне происходящего, нежели к сомнительной прелести меланхолии. Мы веселились от души, и тем более, что двоюродная бабка — настоящая актриса скорбного жанра — была для нас неисчерпаемым источником восторгов. Ее жесты, ее вскрики, бессовестно преувеличенные, смена ее настроений, наконец, ее ханжество, все нас радовало.

Когда она испускала мощные, словно порывы осеннего ветра, вздохи, или делала вид, что рвет на себе одежды, внимательно следя, чтобы этого не произошло на самом деле; вращая злобными глазами, стараясь увидеть эффект, производимый ее перегибами, мы под своими платками силились приглушить душивший нас смех.

Под покрывавшими наши головы платками, обязательными в течении этих собраний, мы были защищены от любых подозрений: наши плечи вздрагивали от смеха, а казалось — сотрясались от благородных рыданий. Страшно нечестивые, не умели, когда следует, изобразить благоговение, что вознаграждалось нежным попустительством и поддержкой со стороны бабушки. Так что когда фройлен Анна спускалась, чтобы заставить нас вернуться к домашним делам или водвориться в свои постели, то сталкивалась с яростным сопротивлением всей семьи, бабушкиным в особенности. Она отправлялась восвояси, как правило — одна, без нас, которые посмеивались исподтишка, или скажем скорее — из-под платка. Спать мы ложились в эти дни восхитительно поздно.

Ребенком я сильно любила бабушку: вещи, которым суждено было позднее нас разделить, пока еще не имели для меня никакого значения. Когда же они стали приобретать значимость, я полностью отдалилась от своей бабки, которая казалась человеком другого мира. Кровные узы? Я должна сознаться, что никогда ни к кому не испытывала ничего похожего. Являются ли они всего-навсего оптимистическим изобретением человечества, или я — просто чудовище? Стороннее наблюдение, похоже, показывает, что в семьях, где интересы расходятся, ненависть между родственниками — явление стойкое и повсеместное; там, где не разобщают интересы, привязанность порой существует. Но чаще всего нет ничего, кроме безразличия, нарушаемого время от времени чувством долга по отношению к клану, которое можно при наличии воображения принять за любовь. Сказать правду, равнодушие кажется мне естественным режимом существования членов семьи. Когда задумываешься о количестве людей, которых нужно узнать, чтобы отыскать несколько друзей, возможность встретить некую близость в таком крохотном сообществе, каким является семья, кажется скорее удивительной неожиданностью.

Между нами и бабушкой различия становились все более ощутимыми. Между ней, чья жизнь была продолжением жизней первых мусульманок, и нами разрыв составлял не какие-то несколько десятков лет, а сорок столетий. О «носителях цивилизации», о русских, она не желала знать, она не знала даже их языка, так как во времена ее молодости это не считалось обязательным. В русском человеке она видела лишь колонизатора, нарушителя вековых устоев бытия — одним словом — неверного, которого она ненавидела, и к этому примешивалось чуточку презрения.

Легко понять ее ненависть: жизнь, которую она любила — рассыпалась вокруг нее на куски; муж отверг ее ради русской; дочери, воспитанные ею для жизни подобной ее собственной, едва выйдя замуж, отбросили чадры, стали одеваться по-европейски и говорить на ломаном наречии, смешении русского и азербайджанского. И хотя на этом остановился процесс их вполне безгрешного посвящения в цивилизацию, этого было уже много для бабушки, и довольно, чтобы ее огорчить. С сыновьями дела обстояли еще хуже; после краткого пребывания в русской гимназии, куда их поместил отец, но в особенности после нескольких путешествий, которые он дал им совершить, они стремились откреститься от докучливых религиозных догматов, сохраняя верность лишь наименее стесняющим. Открытие в Баку нефтяных месторождений ускорило и без того стремительное раскрепощение мусульман Кавказа: неожиданно полученное наследство предоставляло им огромные возможности для наслаждения всеми благами цивилизации и отбило вкус к простой и суровой жизни своих предков.

Если бабушке хотелось понаблюдать за эффектом, производимым всеми этими переменами, именно в нас, трех своих внучках, она могла проследить его как нельзя лучше. Ее собственные дети (их-то вырастила она) вплоть до зрелого возраста жили более или менее сообразуясь с Исламскими устоями, и по сей день сохраняя душок этого существования.

Но вот мы, взращенные в атмосфере совершенно чуждой, символизировали собой отрицание прошлого.

Так, к примеру, мы едва говорили на азербайджанском. Верно, однако, что если нам и не хватало обыкновенных слов, то наш арсенал ругательств, напротив, был восхитительно богат, благодаря ей.

Я ее помню, по большей части, произносящей ругательства, проклятия, мечущей громы и молнии. Порой это была всего лишь видимость, и бабушка сквернословила вяло, без азарта, для поддержания престижа. В другой раз ее ярость становилась настоящей, и проклятия отдавались эхом, разносились, заполняя весь дом.

Физически необъятная, как в ширину, так и в высоту, она могла передвигаться лишь с огромным трудом, что добавляло ей величественности.

 

Застарелая уже привычка заправлять всем, командовать окружающими детьми и прислугой в сочетании с ее редкостной тучностью, придавала ей вид грандиозный, который она не утрачивала, даже когда поток грязной брани извергался из ее уст. Было в ней таким образом любопытнейшее соединение надменной гордячки и простолюдинки.

Мои с нею отношения, добрые по сути, носили не вполне определенный характер и тонули в потоке брани и колкостей. Я изощрялась как могла: находила тысячу разных способов подшутить над нею или выклянчить у нее что-нибудь: она легче сносила издевательства, чем просьбы материального характера, ибо жадность ее изумляла и самых скупых.

Мы ежедневно сходили вниз, чтобы повидаться с ней; она поднималась к нам только изредка. Когда она на это решалась, начинала медленно взбираться по лестнице, делая долгие передышки через каждые две-три ступени. Вцепившись в перила, она пыхтела и ловила ртом воздух, у нее все меркло перед глазами. Она добиралась к нам на последнем издыхании, с усилием втискивалась в самое большое кресло, складывала свои кругленькие ручки с пальцами и ладонями, выкрашенными хной, на коленях, и наблюдала за нашей жизнью. Она взирала на нас, занимающихся вещами, ни пользы ни радости которых она не сознавала, слушала нашу болтовню на варварском наречии, непонятном ей, но нам не завидовала: скорее всего, она нас жалела. Не размышляя, она, должно быть, интуитивно ощущала, что собственная ее жизнь и жизнь ей подобных, примитивная, замкнутая в крохотном мирке, несла вместе с тем меньше разочарований, в то время как наша, богатая возможностями, была в той же мере полна подводных камней.

Она была права: часто за свободу приходится дорого платить. В общей массе женщины, спрятанные под чадрой, не казались несчастными. Я редко встречала столько веселья, смеха, танцев и розыгрышей (часто грубоватых), как в их среде. Жизнь их была простой, таковы были и их чаяния. Что до полигамии, столь критикуемой, она не много значила для мусульманки, которая жила со своим мужем не любовницей, не спутницей: муж был господином, который делал ей детей. Она мало его видела, и другие жены становились в ее глазах наперсницами в сплетнях, в домашней работе и уходе за детьми. Могу рассказать довольно смешной случай, произошедший у нас в семье.

Брат моей бабушки, мужчина шестидесяти лет, имел лишь одну жену, и вдобавок бесплодную. Жене этой надоело коротать дни в одиноком доме, без компаньонки и без детей.

Однажды она решила, что больше не способна мириться с подобной ситуацией и постановила, что муж ее должен вторично жениться.

Однажды утром, как раз когда бабушка красила мне волосы хной, мы увидали входящую Бегум (всю растрепанную и разгневанную), которая тут же принялась выкладывать нам свои горести. — Я говорю Аббасу: «Ай, Аббас, тебе необходимо взять вторую жену». А он, знаете, что мне отвечает? 

— «Нет у меня желания». Я б его убила.

— Как так «нет желания»?

— А вот так. Мне с лихвой хватает одной жены.

— Слушай меня, — отвечаю ему. 

— Пророк (да прибудут с ним молитва и благословение божье) имел несколько жен, а ты, ты не можешь иметь двух?

— Пророк никого не обязует иметь несколько жен, — бросил он мне, страшно гордый своей находчивостью.

— Да, — говорю. — Но я тебя обязую взять хотя бы еще одну. Во-первых, чтобы она подарила тебе дитя. И кроме того, с меня довольно одинокого существования. Ты считаешь, это забавно — быть принужденной бегать из одного дома в другой, чтобы найти себе компанию. Из всех своих подруг я одна обречена на одиночество и скуку. Я хочу, чтобы ты женился, Аббас.

Он попытался меня разжалобить:

— Ты знаешь, что силы мои на исходе.

— Их все еще будет довольно для брачной ночи и чтобы сделать ребенка.

Тогда Аббас рассердился:

— Оставь меня в покое, невозможная ты женщина! Мне шестьдесят лет, и я хозяин у себя в доме. Я не желаю жениться.

И он оскорбил меня. Я кричу:

— Ты женишься! Женишься!

— Никогда!

— Бессердечный человек, евнух, тряпка. Не можешь иметь двух жен, и зовешься мужчиной. И я ему сказала всю правду в глаза. Ну, тогда Аббас покинул комнату с гордым видом. Хотел задрать нос. Но со мной это не срабатывает. А теперь?..

Бегум была близка к тому, чтобы разрыдаться.

«Что же делать?», — спросила она бабушку.

Та с достоинством продолжала накладывать ореховую листву на мою густо смазанную хной голову.

Потом она заговорила:

— Найди молоденькую девушку на свой вкус. Когда отыщешь, приходи, я придумаю способ подстегнуть Аббаса. Твердолобый упрямец, дурачина! Он, видно, решил подражать русским (чтоб проказа их разъела). Бездетный и единственная жена! Хорошо же, нечего сказать! Найди себе компаньонку, после посмотрим. Вот, кстати, знаешь, Аслана-горбуна, чья сестра вышла замуж за моего кузена Мухаммеда, ну вот, у него есть внучка, которая вот-вот войдет в зрелый возраст. Она красива и, говорят, с мягким характером; сходи — погляди на нее; думаю, она тебе понравится. Это будет покладистая компаньонка.

Бегум последовала совету. Девочка ей понравилась. Аббасу было приказано бабушкой. Он поначалу категорически отказывался позволить себя женить. Были долгие нудные беседы, мольбы, дискуссии. Наконец, были сцены, много скандальных сцен, и, в итоге, после долгого сопротивления бедняга вынужден был сдаться. У него так никогда и не было детей, но у его Бегум была подруга, и она не маялась больше скукой в пустом доме. Как видно, у полигамии были свои плюсы.

В деревне, где мы проводили полгода, у меня была ежедневная возможность близко наблюдать еще нетронутый исламский уклад жизни. В то время как в Баку население смешалось с русскими, армянами, грузинами и некоторыми европейцами, за городом оно оставалось этнически почти однородным.

Я безгранично любила эту благословенную богом деревню.

Там обязанности сокращались, свобода разрасталась, это время благоприятствовало играм и разнообразным удовольствиям; но, главное, я жила там вместе с двоюродными братьями и сестрами, замечательными созданиями, о которых дальше расскажу подробно.

И с приходом весны я терзалась нетерпеливым желанием покинуть городскую жизнь, которая вызывала у меня отвращение. Уже в мае Баку становился жарким, пыльным, невыносимым.

Сборы и подготовка к отъезду занимали бесконечно много времени, так как наше загородное существование должно было продлиться шесть месяцев.

В те времена мы все еще не открыли для себя автомобиль и путешествие проделывали до середины пути на поезде, а потом — в фиакре.

Солнечным утром в мае чахлый пригородный поезд увозил нас к местам, которые всю зиму будили во мне мечты.

Но так как этот поезд был единственным, который мне довелось узнать во всей необъятной вселенской железнодорожной сети, таков, каков был, он уже казался мне впечатляющим и прекрасным. Он заправски свистел при отправлении, затем мчался на величественной скорости через заросшие поля; уверенно останавливался там, где было нужно, и, наконец, с приемлемым опозданием пребывал на конечную станцию, где в воздухе болтались вперемешку мушки и пыль.

Мы оказывались в самом сердце нефтяного пригорода, окруженные вышками и резервуарами, окунались в запах нефти, который я вдыхала с видимым наслаждением. «Истинное дитя нефти», я была рождена в одном из таких районов, и ее аромат ласкал мои ноздри.

Пара фиакров, чья лакированная поверхность поблескивала на солнце, управляемая кучерами с перекликающимися именами Зейнал и Зейни, ожидала нас при выходе из вокзала. Бурные приветствия с той и с другой стороны; Зейнал и Зейни окидывали нас взглядом почтенных отцов семейств и восхищались тем, как мы подросли с прошлой осени. Затем они, как могли комфортно, устраивали нас на сиденьи вместе с нашим мелким багажом.

Отправившись в путь, мы мчались во весь опор, и стены, окружавшие места нефтяных разработок, откликались эхом на наш галоп. Зейнал и Зейни щелкали языками и кнутами, и скоро мы достигали крутого склона, ведущего к заброшенным полям. Мы сразу же принимались вздыхать: «Ах, какая жара!» и «Какая пыль!», и это тянулось два часа, в течение которых нас немилосердно трясло на дороге, испещренной ямами и кочками. По истечении этих двух часов все менялось: нет, не все, так как дорога оставалась верна себе — шедевр неудобства, но вот вид!..

От линии горизонта начинало подниматься живое зеленое море, море шумное, пахучее, чудесное море, заметное из пустыни, по которой мы по-прежнему скакали. Это море было заперто за высокими стенами, окружавшими все частные владения; за пределами этих оград все еще простиралась пустыня. Но, когда, наконец, отворялись ворота нашего поместья, взгляду представало по-настоящему потрясающее видение цветущего сада, каждый раз ошеломлявшее нас, ведь мы, по ту сторону стены, все еще находились в пустыне, серой и печальной. Фиакры ехали длинной, обсаженной тополями аллеей, огибали конюшни, маленькую электростанцию, которая давала нам ток, домики барашков (как я их называла), затем, после нескольких мгновений галопом, они останавливались против красивой каменной лестницы, ведущей к дому.

Эти первые мгновения по прибытии за город наполняли меня счастьем; цветы никогда не казались больше и свежей, а запахи — настырней.

Даже когда воздух оставался неподвижным, казалось, шумят тополя; скорее от удовольствия, чем по заведенному обычаю. Вода бассейнов никогда не была такой прозрачной, а цвет неба — таким безупречно голубым.

Мне по приезде требовалось поприветствовать кучу народа — представителей не только животного мира, но и мира растительного и даже минерального. Как и большинство детей, я была вдохновенным «духо-творцем» и щедро наделяла душой вещи и растения.

В моих глазах вещи, неодушевленные для других, были наделены чувствами, и я бежала поздороваться с ними. Но не многие люди это понимали и когда фройлен Анне доводилось застать меня во время беседы с деревом или камнем, она возмущалась по этому поводу и грозилась меня наказать. Сильно удивленная, я спрашивала тогда себя: «За что?». Это ослепление взрослых в отношении меня и моего мира представлялось мне «слепотой врожденной» и глубокой несправедливостью. Половина моей вселенной ускользала от них, а вторая половина оставалась по большей части укрытой от их глаз.

Я их жалела, а их слепота вызывала у меня неприязнь.

Почти все тополя были мне братьями, за исключением совсем юных. На отношения с последними были наложены определенные ограничения; их крайняя молодость, возраст непримиримости и агрессии, играл здесь немалую роль. Но вот старые охотно дарили мне свою дружбу и покровительство, и, когда мы с кузенами бывали заняты игрой, уже не могли обойтись без их помощи.

Их листья служили нам «железнодорожными билетами»; оседлав самые раскидистые ветви, мы получали ездовых животных; самые тонкие ветви становились кнутиками, и использовались нашими ужасными кузенами, чтобы пугать нас; из очень тонких прутиков мы плели короны, когда один из нас нарекался королем или королевой.

Один из старейших тополей сада был моим дедушкой; таким, каким в тайне я желала видеть того, кто дал мне жизнь. Он расточал мне на своем тополином наречии ласковые имена, ласкал меня шепотом своей листвы, и когда я поверяла ему личные тайны, он слушал меня всеми своими листочками. Та симпатия, которую я чувствовала, исходит от него, пусть не переводилась на язык жестов и слов, была несомненней человеческой.

В винограднике, большом и песчаном, огромные валуны вздымали из песка свои серые спины.

Один из них был в моем полном владении — факт, признаваемый даже моими кузенами, слишком мало щепетильными в вопросах чужой собственности.

Солнце превращало его в радиатор, на котором я с наслаждением засыпала; окруженная песком вместо моря, я воображала себя на затерянном в Океании острове.

В этом самом винограднике жил старый виноградный куст, такой раскидистый, что, лежа, я могла полностью уместиться под ним, очутившись, таким образом, в шалаше из листвы. Уложив голову там, где в моем понимании располагались плечи виноградного куста, я поверяла ему самые интимные свои секреты; но он, старый философ, многое повидавший на своем веку, никогда не казался шокированным. Позднее именно под ним начинала я свои первые опыты юного курильщика.

Еще в том же винограднике был заброшенный колодец, который я часто навещала. Удрученный своей нынешей бесполезностью, он жаловался и вздыхал. И хотя сама я и не видела, но знала, что у него маленькие, заплаканные, с красными зрачками, глазки.

Его теплые бока были местом встреч ящериц, единственных друзей, которые сохранились со времен его расцвета. Я услужливо пересчитывала их, и радовалась их возросшему поголовью: у старины была компания и я могла его покинуть без угрызений совести.

Таким образом, в каждом уголке, в каждой аллее у меня были свои фавориты: здесь — грушевое дерево, там — лестница, самшит, куст шиповника, бассейн. Я была счастлива с этими, избранными мною, друзьями; в отличие от людей, они отвечали добром на добро, а все, что я им отдавала, было для меня самой глубоко целительным

II

Дом был большой; его составляли два симметричных крыла, в каждом из которых имелось по десять комнат. Их разделял широкий коридор — «долан» — место всегда, даже в сильный зной, прохладное из-за наполнявших его воздушных потоков. Вечной боязни сквозняков, довольно комичной в странах с умеренным климатом, на даче не существовало.

Напротив, нарочно отыскиваемые и улавливаемые, сквозняки служили для постоянной вентиляции, и для этих целей «доланы» были почти во всех загородных домах.

Невзирая на свой размах, дом едва мог принять всю ту орду, которая наводняла его весной: моя бабушка со своей несметной прислугой, ее старшая дочь со своим мужем, ее младшая дочь без мужа, не по причине вдовства, а потому, что он (муж) был вечно в ссоре с моим отцом и презирал вражескую дачную жизнь. Чтобы как-то компенсировать нам эту потерю, его пятеро детей, кошмар фройлен Анны, лгуны, воришки, ябеды и прочее по списку, приезжали, чтобы подперчить своими пороками нашу добродетельную жизнь. Наконец, самый младший бабушкин сын, ребячливый и веселый, пока холостой дядя Ибрагим, и, в довершении списка, мы вчетвером с фройлен Анной. Вместе с многочисленной домашней челядью всех этих семейств, пятнадцатью садовниками, кучерами, пастухами, набиралось население небольшой деревушки.

В поместье имелись обширные хозяйственные пристройки и даже булочная, где под высочайшим руководством бабушки пекли хлеб на всю неделю; были вольеры и невероятных размеров прачечная.

Но самым прекрасным в этом имении, что делало нас достойными зависти в глазах всех бедных родственников и снискало нам заслуженную славу — была большая, великолепная баня, которая размещалась в отдельной постройке в самой глубине сада — место скорее приятных, чем полезных встреч бабушки и ее гостей.

Мы почти ничего не приобретали на рынке. Хлеб, фрукты, мясо, которое давали бедные бараны — все произрастало, так сказать, в самом поместье.

Так как мой отец остался вдовцом, мы жили и ели все вместе, и велика должна была быть неэлегантность этой общинной жизни. За столом, длину которого можно легко вообразить, то и дело слышались требования, споры, крики детей, стук приборов, весь набор звуков простых и многочисленных семейств.

Бабушка, которая восседала во главе стола, ела руками, но все же аккуратнее, чем это делали при помощи новехоньких столовых приборов мои дядья и тетки. Фройлен Анна — единственное светлое пятно на фоне темной массы волос, глаз и кожи — не смела даже нас упрекнуть, когда мы ели неэлегантно. Да и как могли подобные упреки не выглядеть адресованными всему собранию? В ту пору эта примитивная обстановка меня не шокировала, но теперь представляю, как она должна была смущать человека более утонченного. Разговор — причудливое сочетание едва понятного русского, немецкого для детей и азербайджанского, струился непрерывным потоком. Азербайджанская речь, на которой скорей выкрикивали, чем говорили, за столом звучала грубо и отрывисто; я ее не любила, и по этой причине, вне всяких сомнений, так и не научилась говорить правильно.

Сколько же неповинных баранов мы умертвили ради этого стола! Мы потребляли также и другое мясо, но редко, так как в этом случае следовало обратиться к мяснику, и - о, ужас! - видеть как испаряются из кошелька чудесные, звонкие, полновесные рублики, а это было выше бабушкиных сил. Она ведала продовольственными расходами всех этих объединенных под одной крышей семейств, и управлялась жестко, с неумолимой точностью. Всякое изобилие, если оно пропадало втуне, вызывало в ней протест, и она рационально распределяла даже урожай имения. Но что же поделать, если иногда приходиться платить? Прежде чем наставал момент раскошелиться, ее сердце уже разрывалось, так что покупок она избегала со всей своей недюжинной энергией.

Три ее дочери, мои тетушки, были толстые темноволосые особы, усатые и бородатые, необычайно гордые своей недавней эмансипированностью. В доказательство этого лопотали на причудливой смеси русского и азербайджанского, самозабвенно курили и даже одевались у самой дорогой портнихи города Баку. Они обожали украшения, которыми увешивали себя без счету; доходя до того, что прицепляли броши к своим шевелюрам. Все трое обладали бешеным темпераментом, тараторили без умолку весь день и играли в покер с никогда не изменявшим им азартом. Они не могли говорить, не повышая голоса, и самый мирный их разговор создавал иллюзию побоища. Злословие было еще одной их страстью; никто не удостаивался в их глазах благосклонности, даже собственные отец и мать. Стоило одной выйти, как две другие принимались говорить гадости об отсутствующей, ее детях и муже.

Что не мешало им, впрочем, по-своему любить друг друга, с трудом переносить разлуку, и переживать, когда семейные дрязги их разлучали.

Разлад вошел в их жизнь с момента смерти отца, с тех пор, как возникло НАСЛЕДСТВО, которое нужно было делить - источник горестных переживаний.

Вот сестры и жили постоянно меж двух огней; их мужья подбивали их затребовать свою долю у моего отца, главы клана и управляющего семейным предприятием. Но он-то не желал этого раздела, который моментально лишил бы его прежней значимости. Когда же страдалицы решались наконец явиться с требованиями, он бодро встречал их:

— К чему тебе деньги? - спрашивал он у сестры, выражавшей ему свои претензии. -

— Мой муж этого требует.

— Твой муж - бездельник. Он хочет жить на твои деньги. 

— Твой брат - вор! Ты получишь свою долю, или я с тобой разойдусь! - вопил муж, узнав о провале очередной попытки. Таким образом они балансировали на грани между гневом брата и бешенством мужа.

Мои дядья не стеснялись клеймить моего отца и худшими эпитетами в моем присутствии. Но вот что странно: это ни в коей мере не изменило того уважения, которое я к нему питала, и даже добавляло ему в моих глазах авторитета. Вор, мерзавец, бесчестный человек - все это был мой отец в понимании своих зятьев, съедаемых бессильной завистью и жадностью при мысли о таком недостижимом наследстве.

Вторая жена моего деда, ненавистная русская, начала в свою очередь процесс о разделе имущества и все еще сильнее запуталось. Наследники ненавидели и кляли друг друга. Никто не желал уступать, все друг друга подозревали и друг другу завидовали. Так мы - от процесса к процессу, год за годом - медленно приближались к революции, которая и взяла на себя труд совершенно непредвзято всех рассудить.

Самая молодая моя тетка жила вместе с мужем и своими тремя детьми в соседнем поместье, от которого нас отделяла высокая стена. В ней была предусмотрена дверь, выполнявшая не только обычные функции просто какой-то там двери, но и гораздо более интересные - барометра внутрисемейных отношений. В зависимости от их состояния она оставалась гостеприимно открытой, либо недружелюбно запертой.

 

Старшая из тетушек, Рена, была моей любимицей. Очень нервная, она страдала от множественных тиков, имела вспыльчивый характер, но доброе сердце, которое заставляло ее немыслимым образом баловать меня под тем предлогом, что я была сиротой.

У нее самой детей не было. Она единственная среди сестер отличалась стремлением к культуре, брала уроки фортепиано и сумела после изнуряющих дух усилий сыграть популярный мотивчик того времени, знаменитый вальс «По волнам океана», который под ее неловкими касаниями превращался в вальс-сомнение. Она читала Жип и Мопассана, и на каждую из книжек уходила целая вечность. Мой отец уверял, что на чтение «Войны и мира» у нее ушло семь лет. Отец любил дразнить ее. Впоследствии она расхрабрилась до того, что взяла в дом компаньонку - француженку, с которой начала учить французский. Эти занятия не слишком далеко зашли. В лучшем случае, она говорила о своем муже: «Comme il bête» (Как он глуп), чтобы подчеркнуть, пользуясь иностранной речью, расстояние, что отделяло ее от невежественного супруга. У последнего был дар выводить ее из себя. Мой дядюшка, обаятельный великан, наполовину глухой, остался в моей памяти человеком, который вечно придерживал рукой ухо, чтобы лучше слышать.

 

Его глухота и флегматичность позволяли ему мирно уживаться и с самыми кровожадными членами нашей семьи. Раздражал он, таким образом, непосредственно мою тетю.

«Несчастный, он вообразил, что я его люблю... и действует мне на нервы!» - кричала она всем, кто желал это слушать, иногда даже в присутствии своего мужа. Дальше следовали любезности в том же духе, из которых дядя мой улавливал лишь треть, что позволяло ему сохранять безмятежность.

По причине этой самой счастливой глухоты, которая скрадывала смысл половины произносимых окружающими слов, он был единственным из зятьев, кто сохранил великолепные отношения с моим отцом, который был вообще-то скор на ссоры. В среднем, они ругались не чаше, чем раз за сезон: довольно умеренный график ссор для столь склочной семейки.

Средняя из сестер жила вместе с нами: было у нее пятеро детей, из которых двое последних были пока еще слишком малы и меня не интересовали. Но вот трое старших! Гюльнара, которая шла во главе списка, была и впрямь мне «дорога как зеница ока». Бойкая, с хорошо подвешенным языком и развязная, она в возрасте двенадцати лет говорила о мужчинах, словно пожилая, опытная кокотка, и раскрывала мне захватывающие подробности наших предстоящих контактов с ними. Она обладала уже вполне искушенным взглядом на мужскую психологию:

— Это все сплошь эгоисты, которым бы только делать нам детей... стоит только позволить. Нужно водить их за нос, не давая возможности воспользоваться ситуацией.

— Ты считаешь? - говорила я, полная уважения к ее оригинальному видению проблемы, и - завидуя ее опыту и утонченности. 

— Я не считаю, я это знаю! - отвечала Гюльнара тоном, не терпящим возражений.

И она оглядывала с высокомерным видом проходящего мимо садовника. Дума о мужчинах занимала ее полностью, без остатка и мешала ей углубиться в учебу. Ее мать, особа слишком нетребовательная и мало склонная к суровости, предпочитала оставить дочь в покое; лишь отец несколько раз устраивал ей взбучку, но эффект от его вмешательства едва ли был длительным. Вместе с тем, мое восхищение Гюльнарой было несравнимо с тем, что я испытывала по отношению к двум ее братьям, близнецам Асаду и Али, двумя годами моложе ее. Они были моими несравненными руководителями и наставниками, жестокими, несправедливыми, но чудесными. Я жадно искала их общества, несмотря на увещевания фройлен Анны, и слегка пообтесалась благодаря их энергичному содействию.

Носители более чем свободной морали, они лгали, шпионили, доносили и даже воровали, когда представится подходящая возможность. Они проворно смахивали к себе в карман плохо лежащие деньги. «Все мы - братья, одна семья. Что принадлежит одному – принадлежит всем!» - говаривали они, слегка даже раздосадованные, что приходится растолковывать такие очевидные истины. Они пространно рассуждали о своем пищеварении и о том, что за ним следует, рассуждали со знанием вопроса и делали ученые комментарии, которые мы с Гюльнарой слушали, трепеща.

Как некоторые рисуют сангиной, карандашом или пастелью, Асад и Али рисовали сальными пальцами на покрытых известью стенках писсуаров. Одно из этих мест уединения, расположенное в романтического вида башенке, где они любили подолгу пребывать, было украшено ими. Его белые стены были ипещрены живописными творениями, которым они придавали оттенок почти лирический, поскольку одинаково хорошо рисовали цветы и непристойные картинки. Устроенный по-турецки, снабженный необходимым набором купальных принадлежностей, пахший известкой и сыростью (запах привлекал немыслимое число сороконожек), со стенами, бликующими разнообразными рисунками, этот туалет обладал очень характерной физиономий, создававшейся не без участия моих братьев; его специфический дух въелся в мои ноздри, и с той поры я не могу глядеть на сороконожку, не вспомнив о нем.

Естественно, они учили меня курить. И как если бы они испытывали ужас перед любой пошлостью, моя инициация происходила не в туалете, как того требует обычай, а под огромными виноградными кустами. Там я и зеленела, чуть не отдавая богу душу под аккомпанемент безжалостных насмешек своих учителей. Прежде чем явиться на сеанс, мы с Гюльнарой опустошили заварные чайнички, освободив их от чайных листьев, которые мы должны были пожевать после совершенного преступления, чтобы убить запах табака, который мог учуять какой-нибудь зловредный взрослый. После чего, совмещая приятное с полезным, мы играли во «кто их заплюнет дальше всех»; игра, в которой, как и обычно, братья без труда нас одолевали. Они любили карточные игры, в которых упражнялись с превеликой радостью, отчасти, благодаря ловкости своих рук. Гюльнара и я, мы знали, что они жульничали - кто во что горазд, но несмотря на это, мы никогда не противились зову игры, так как и сами уже были отравлены этой страстью. Иногда нам удавалось поймать обманщиков с поличным; тогда партия становилась бурной, скоро перерастала в ссору, и все заканчивалось слезами наголову разбитых девочек. Все-таки братья частично возмещали нам потери; они довольно великодушно приглашали нас время от времени на тайные оргии с томатными и баклажанными консервами, такими замечательными, что мы долго пребывали от них в ошалевшем состоянии; консервами, которые они по секрету покупали у бродячего торговца, одноглазого и рябого. Но более всего они преуcпели в науке лжи. Они лгали по необходимости, равно как и для забавы, и даже, утверждали они, из милосердия, чтобы избавить взрослых от тяжкой обязанности наказывать их. Они лгали легко и естественно. Я бы сказала даже, что они лгали изысканно.

 

Междоусобицы занимали значительное место в жизни нашей семьи по двум причинам: во-первых, темперамент – бешеный и определявший природную склонность к ссорам всех членов семьи, во-вторых, наследство. Наследство: пресловутое, вечное, неуловимое, то самое, которое надо было поделить после смерти моего деда по отцовской линии. Повторяю еще раз: НАСЛЕДСТВО! И стоит поставить не один, а множество восклицательных знаков после этого слова, означавшего столько нудных диспутов, ненависти.

Трое сестер и их мужья, двое братьев (а позднее и их жены), их мать и вторая жена их отца проводили свою жизнь в тяжбах друг с другом и в яростных попытках каждого оградить от посягательства свою долю. Вдобавок дети этих братьев и сестер, пускай даже и вяло, тоже следовали за колебаниями внутрисемейных отношений. Родители запрещали им играть с теми, чьи отец и мать или оба сразу попали в данный момент в немилость. Таким образом, все принимали участие в неразрешимом споре и, продираясь сквозь годы и судебные процессы, мы подошли к 1917 году. Без комментариев.

Мы, дети, огорчались, когда нас вынуждали прерывать отношения с нашими двоюродными братьями и сестрами, иначе говоря, прекратить наши игры, потакая сиюминутному капризу взрослых. Иногда мы продолжали по секрету играть, и накал игры даже возрастал, так как к миру восхитительных удовольствий примешивалась магия запретного плода. Но часто Асад и Али, в драчливом настроении склонные к грубости, пользовались положением и осыпали нас незаслуженной бранью, которая разрывала на части мое юное сердце, все еще не постигшее хрупкой природы человеческих чувств. Я уже упомянула, что дядя Сулейман, их отец, никогда не ездил в деревню из-за почти постоянной ссоры с моим отцом. Он, впрочем, позволял своей жене жить с нами, требуя от нее в ответ всего лишь периодических пикировок с моим отцом. Это-то как раз и омрачало мои отношения с несравненными кузенами, которых я так любила, но они больше любили своего отца и во всем следовали его указаниям. Ему достаточно было запретить им играть с детьми «вора», как он по обыкновению называл моего отца, и они почти всегда подчинялись его желанию. Так он умел навязать свою волю.

Вместе с тем, когда стихали родительские ссоры, они вновь становились со мной милы, на свой манер, разумеется.

Я вполне понимаю ту любовь, которую они питали к своему отцу – личности несомненно яркой. Дурные языки болтали о нем, кроме всего прочего, что был он сифилитиком, вором и убийцей. Но если бы мы верили недоброжелателям, то стало бы и руки некому подать, кроме собственной персоны. Красивый, неистовый, дальновидный делец, он сумел, выйдя из низов (и я спрашиваю себя, благодаря какому плутовству?), жениться на девушке из Семьи и построить себе особняк, который вызывал восхищение у всех, кто его видел. Этот особняк имел внутренний двор для слонов (которые так никогда в нем и не поселились); крышу, где должны были расти цветы жасмина (которые так никогда и не распустились). Некоторые задумки присутствовали пока только в проекте, но даже в незавершенном виде особняк наполнял меня блаженством, в особенности гостиная в мавританском стиле с фонтаном и ренессансная зала, декорированная очень и очень смело. Не забыть бы гостиную всю в зеркалах и спальню с одинаковыми кроватями-близнецами, отгороженными от остального пространства комнаты ажурным заборчиком, что производило странный эффект и походило на домашний острог.

Несмотря на все эти прелести, во всем доме царила атмосфера беспорядка и даже неопрятности по вине, - можно утверждать вполне достоверно, - самих обитателей.

Я убеждена, что Асад и Али сумели бы создать подобную атмосферу даже в Елисейском дворце; яркая личность всюду оставляет свой след.

Но вернемся к постоянной междоусобице, раздиравшей семью.

С другой сестрой и ее мужем все решилось быстро: немым обвинителем служила дверь-барометр, и увидеться становилось невозможно; в лучшем случае, мы могли переругиваться из-под этих оборонительных укреплений 2-метровой высоты, что и делали временами, когда сгущались тучи и слабели нервы.

Между тем все это было детской забавой и не могло даже отдаленно сравниться с тем, что стряслось одним пренеприятным днем, когда у второй жены моего деда возникла сумасбродная идея посетить нас в деревне. Нас заперли в дальней комнате, что не помешало, несмотря на расстояние, крикам, да что там – диким воплям, достигать наших ушей. Все взрослые члены семьи собрались на террасе. Все, кто еще утром был в ссоре, позабыв свои размолвки, сплотились теперь против общего врага. Судя по тому, что я узнала впоследствии, та не страшилась ни Бога, ни черта и перед всеми держала голову высоко поднятой с восхитительным мужеством, часто даже переходя в наступление. Мне неизвестно, что в самом деле произошло в ходе этой исторической беседы; верно лишь, что мачеха не осталась переночевать и в тот же вечер уехала обратно в город. Когда нам позволили покинуть комнату, мы увидели перевернутые лица и глаза, сверкающие опасным огнем, рассыпавшиеся прически. За обедом разговор велся исключительно на азербайджанском, как всегда бывало, когда страсти накалялись. И вновь с исчезновением врага стали формироваться альянсы, и междоусобица вспыхнула с новой силой. После обеда все возраставший во время еды галдеж переместился на террасу, где заинтересованные смогли возобновить обсуждение с пятикратной, да что там - стократной энергией. Это закончилось масштабным сражением; тем вечером все рассердились, и примерно на неделю все группировки в составе семейства разорвали друг с другом всякие отношения. Тяжкая пора. Встретив представителя враждебного семейства, полагалось отводить глаза и усиленно делать вид, что, кроме себя, любимого, ты никого в упор не видишь. Идешь своей дорогой, гордый и безучастный. И этим бывало сказано все; точнее – не должно было быть сказано ни единого слова. Но, по справедливости сказать, не одни только мы, лишенные совместных развлечений, страдали от такого порядка вещей; сердца трех сестер, которых размолвка оставила без ежедневных карточных игр, также кровоточили. Они любили покер до безумия, реализуя в нем, кажется, все прочие свои подавляемые порывы и желания. Иногда они открывали игру в полдень, прерывались, чтобы наспех проглотить кусочек чего-нибудь, как личности, умеющие презирать грубо-материальные заботы и предпочитающие им заботы более возвышенные; затем возвращались к свой прерванной партии, чтобы уже не останавливаться до самого рассвета. И вот ЭТОГО мы их лишали, принуждая их воевать. Но по восстановлении мира с какой жадной поспешностью набрасывались они на зеленый стол! Мы тоже праздновали. Во время их бесконечных партий мы рассредоточивались по четырем углам стола, встав по собственному усмотрению под боком у счастливицы, которая должна была выиграть (и вот тут-то требовалось обладать чутьем). Опьяненная победой, выигравшая редко обходила вниманием милого племянника или прелестную племянницу, послушно сидящих рядом, и давала им часто рубль, временами и побольше – в зависимости от размера выигрыша и царившего настроения. Хотя фройлен Анна неоднократно восставала против этого дела, никто не принимал во внимание ее праведный гнев; щедрый даритель, видя в этом отличный способ потешиться над ней, а получатель - из любви к наживе. Таким вот образом мы обеспечивали себе солидный доход, который, будучи отравлены уже страстью к игре, в свою очередь, просаживали. Лишь Асад и Али всегда оказывались с барышом - либо благодаря их жульничеству, либо были они и вправду ловчее и умнее нас. Они выигрывал всегда. Красавцы! Храбрецы!

ХХХ

 ...Больше ничего не остается от Баку моего детства, да и кто о нем взгрустнет, кроме нескольких старых эмигрантов, выгуливающих по свету свою вечно бодрую тоску о родине. Воспоминания жадных богачей никого не тронут: их исчезновение оправдано. Ислам перестал быть истинным исламом и тем самым утратил свою суть. Погребенный под толщей современной жизни, он больше не давал душевного покоя, а сделался лишь набором ограничений, который мы отметали без зазрения совести. Игры на деньги запрещены Кораном? Да весь Баку играл в карты, и огромные суммы перетекали из рук в руки. На вино наложен запрет Пророком? Мы с лихвой компенсировали этот запрет, распивая крепкие алкогольные напитки: водку, коньяк, под лживым предлогом, что это не вино. Возбранялось также изображение человеческого тела, но у фотографов отбоя не было от клиентов, и мусульмане снимались в фас и в профиль на фоне рисованного парка или наспех задернутых занавесей...

Престранное детство! Знаю, что всякое детство кажется далеким. В то же время мое, в силу полнейшего географического и социального разрыва, кажется мне еще более нереальным. Больше ничего меня с ним не связывает: ни религия, от которой я отошла, ни язык, потому что сегодня я пишу и думаю на французском, ни национальность, которой я изменила, ни потерянные миллионы. Никто и ничто! Прошлое представляется мне подготовкой к настоящей жизни.

Перевод с французского Ульвии Ахундовой


Фотогалерея


Комментарии

Татьяна Андреева, 28 марта 2009

Восторг и упоение! Какой аромат, какой колорит... Особый респект, с оттенком восхищения - переводчику))
...Очень жаль, что встречаются опечатки. Непозволительная небрежность по отношению к такой добротной литературе.
P.S. Да что там, опечатки... Хотелось бы обратить внимание уважаемой редколлегии и персонально корректора, если таковой существует, и на ошибки. Например, в оглавлении. Дебют несомненно лИтературный...Никак не лЕ.

Редакция, 30 марта 2009

Спасибо большое за отзыв. По поводу опечаток - спасибо, что обратили внимание. Постараемся быть более внимательными. У нас нет корректора как такового. Журнал издается усилиями трех человек.

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.

Новости

24 октября 2012

Дорогие друзья!

Приносим свои извинения в связи с задержкой публикаций на сайте в связи с техническим сбоем.

Мы делаем всё возможное!

15 марта 2010

15 марта пришла весть горькая и страшная — не стало Татьяны Владимировны Загорской, изумительного художника-дизайнера, отличавшегося безукоризненным вкусом, любовью к своему делу, высоким профессионализмом.

На протяжении долгих лет Татьяна Владимировна делала журнал «Страстной бульвар, 10» и делала его с таким пониманием, с таким тонким знанием специфики этого издания, с такой щедрой изобретательностью, что номер от номера становился все более строгим, изящным, привлекательным.

В сентябре 2009 года Татьяна Владимировна перенесла тяжелую операцию и вынуждена была отказаться от работы над «Страстным бульваром», но у нее оставалось еще ее любимое детище — журнал «Иные берега», который она придумала от первой до последней страницы и наполнила его своей высокой культурой, своим щедрым и светлым даром. Каждый читатель журнала отмечал его неповторимое художественное содержание, его стиль и изысканность.

Без Татьяны Владимировны очень трудно представить себе нашу работу, она навсегда останется не только в наших сердцах, но и на страницах журнала, который Татьяна Загорская делала до последнего дня с любовью и надеждой на то, что впереди у нас общее и большое будущее...

Вечная ей память и наша любовь!

25 декабря 2009

Дорогие друзья!
С наступающим Новым Годом и Рождеством!
Позвольте пожелать вам, мои дорогие коллеги, здоровья и благополучия! Радости, которое всегда приносит вдохновенное творчество!
Мы сильны, потому что мы вместе, потому что наше театральное товарищество основано на вере друг в друга. Давайте никогда не терять этой веры, веры в себя и в свое будущее.
Для всех нас наступающий 2010 год — это год особенный, это год А. П. Чехова. И, как говорила чеховская героиня, мы будем жить, будем много трудиться, и мы будем счастливы в своем служении Театру, нашему прекрасному Союзу.
Будьте счастливы, мои родные, с Новым Годом!
Искренне Ваш, Александр Калягин

***
Праздничный бонус:
Новый год в картинке
Главные проекты-2010 в картинке
Сборник Юбилеи-2010 в формате PDF

27 октября 2008

Дорогие друзья, теперь на нашем сайте опубликованы все номера журнала!
К сожалению, архивные выпуски доступны только в формате PDF. Но мы
надеемся, что этот факт не умалит в ваших глазах ценности самих
текстов. Ссылку на PDF-файл вы найдете в Слове редактора, предваряющем
каждый номер. Приятного и полезного вам чтения!

07 октября 2008

Дорогие друзья!  Обойдемся без долгих предисловий: мы рады видеть вас на нашем сайте. Читайте, комментируйте, пишите нам.